Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Осталось тридцать дней до передачи власти, и Лила Сабармати висит на телефоне: «Как ты это терпишь, Нусси? В каждой комнате – по хохлатой птице, а в комоде я нашла съеденные молью платья и старые лифчики!» А Нусси делится с Аминой: «Золотые рыбки – о, Аллах, терпеть не могу этих тварей, но Месволд-сахиб сам приходит кормить их… а еще там полно полупустых банок со средством Боврила, и он говорит, что нельзя выкидывать… это безумие, сестричка Амина, до чего мы дошли?» …А старый Ибрахим отказывается включать вентилятор на потолке у себя в спальне, бормочет: «Эта машина упадет, она отрежет мне голову когда-нибудь ночью; разве может такая тяжесть долго держаться на потолке?» …а Хоми Катрак, не чуждый аскетической практики, вынужден спать на широком мягком матрасе; он страдает от болей в спине и недосыпания; темные круги, бывшие от природы у него под глазами, от бессонницы превратились в настоящие завитки, и его посыльный говорит ему: «Не диво, что чужеземные сахибы все убрались восвояси, сахиб: они, верно, до смерти хотели выспаться». Но все терпят до конца, к тому же есть и приятные стороны, не только проблемы. Послушайте Лилу Сабармати («Уж слишком она красива, чтобы быть хорошей женой», – твердит моя мать)… «Пианола, сестричка Амина! И работает! Целый день я сижу-сижу, играю все подряд! „Белые руки любил я близ Шалимара“… такая прелесть, просто чудо, знай только нажимай на педали!» …Ахмед Синай обнаружил шкафчик со спиртным на вилле Букингем (до того, как перейти к нам, то был собственный дом Месволда); он открывает для себя прелести настоящего шотландского виски, кричит: «Ну и что? Мистер Месволд немножечко чудной, только и всего – разве нам трудно ему подыграть? Разве мы с нашей древней цивилизацией не сумеем себя вести цивильно?» …и осушает стакан одним глотком. Хорошие и плохие стороны: «Столько птиц, и за всеми присматривать, сестричка Нусси, – жалуется Лила Сабармати. – Я терпеть не могу птиц, я их ненавижу. И моя маленькая киска, пусечка моя, так волнуется, так волнуется!» …И доктор Нарликар весь горит от обиды: «Над моей кроватью! Портреты детей, братец Синай! Говорю тебе: пухлые! Розовые! Три штуки! Где справедливость?» …Но до отъезда остается всего двадцать дней, вещи водворяются на место, острые углы сглаживаются; никто и не заметил, как это произошло: имение, имение Месволда, что-то меняет в своих жильцах. Каждый вечер ровно в шесть они пьют коктейль у себя в саду, а когда заходит Уильям Месволд, 6ез всяких усилий по-оксфордски растягивают слова; они учатся включать вентилятор, пользоваться газовой плитой и кормить по часам хохлатых птиц; и Месволд, наблюдая за превращением своих жильцов, что-то бормочет себе под нос. Прислушайтесь как следует, что такое он говорит? Да, вот именно. «Саб кучх тикток хай», – бормочет Уильям Месволд. Все идет отлично.
Когда бомбейская редакция «Таймс оф Индиа», желая подать близящийся праздник независимости под броским, вызывающим человеческий интерес углом, объявила, что та бомбейская женщина, которая ухитрится родить своего ребенка в самый миг рождения новой нации, получит приз, Амина Синай, которой только что приснился сон о липкой бумаге, не могла оторваться от газеты. Эту газету она сунула под нос Ахмеду Синаю, торжествующе тыкая пальцем в нужное место, и в голосе ее звучала абсолютная уверенность.
– Видишь, джанум? – объявила Амина. – Это буду я.
И встали перед их глазами жирные заголовки: «Нам Позирует Малыш Синай – Дитя Славного Часа!»; явилось видение первоклассных глянцевых обложек с крупноформатными снимками младенца, но Ахмед вдруг засомневался: «Подумай, как трудно рассчитать время, бегам» – однако же она, поджимая губы, упрямо твердила свое: «Тут нечего и говорить; это точно буду я; мне все известно заранее. Не спрашивай, откуда».
И когда Ахмед поделился жениным пророчеством, сидя за коктейлем с Уильямом Месволдом, Амина осталась неколебимой, хотя Месволд и поднял ее на смех: «Женская интуиция – прекрасная вещь, миссис Си! Но, если по-честному, вряд ли можно ожидать от нас…» Даже под злобным взглядом соседки, Нусси-Утенка, тоже беременной и тоже прочитавшей тот номер «Таймс оф Индиа», Амина не сдавала позиций, ибо предсказание Рамрама глубоко запечатлелось в ее сердце.
По правде говоря, чем дальше развивалась беременность, тем более тяжким грузом ложились слова прорицателя на ее плечи, свинцом заливали голову, отягощали выпирающий живот; так что, опутанная паутиной страхов, видящая уже воочию рождение ребенка с двумя головами, она оказалась неподвластна исподволь действующей магии имения Месволда; ее никак не затронули коктейли, хохлатые птицы, пианолы и английский акцент… Вначале Амина относилась неоднозначно к своей уверенности в том, что именно она выиграет приз «Таймса», ибо была убеждена: если эта часть предсказания сбудется, все остальное наступит в свой черед, что бы оно там ни значило. Так что ни законной гордости, ни нетерпеливого ожидания предстоящей удачи не звучало в ее словах, когда моя мать сказала: «Какая там интуиция, мистер Месволд. Это абсолютно точно».
А про себя добавила: «И вот еще что: у меня родится сын. И за ним придется хорошенько присматривать, иначе…»
Сдается мне, в самом сердце моей матери, может быть, даже глубже, чем она о том догадывалась, коренились суеверные представления Назим Азиз, и теперь они начали определять ее образ мыслей и поступки; мнения Достопочтенной Матушки о том, что аэропланы – измышление дьявола, фотоаппараты могут украсть у человека душу и существование призраков столь же достоверно, сколь и существование Рая, и великий грех сдавливать некое благословенное ухо между большим и указательным пальцами – ныне стали закрадываться в голову ее дочери-чернавки. «Хоть мы и сидим посреди всего этого английского хлама, – все чаще и чаще думала моя мать, – все же здесь Индия, и такие люди, как Рамрам Сетх, знают то, что знают». Так скептицизм любимого отца сменился легковерием моей бабки; и в то же самое время искорка авантюризма, которую Амина унаследовала от доктора Азиза, мало-помалу затухала, придавленная иной, весьма весомой тяжестью.
К тому времени, как в июне начались дожди, зародыш уже полностью сформировался. Колени и нос уже обозначились, и столько голов, сколько могло там вырасти, заняли свое место. То, что было (в самом начале) не более точки, распространилось, выросло в запятую, слово, предложение, абзац, главу; теперь оно подвергалось более сложным превращениям; становилось, можно сказать, книгой, хоть бы и целой энциклопедией, даже и лексиконом живого языка… я хочу сказать: бугор в животе моей матери так возрос, так отяжелел, что, когда Уорден-роуд у подножья нашего двухэтажного холма вся потонула в грязно-желтой дождевой воде и стояли, ржавея, застрявшие автобусы, и детишки плескались в текущей бурным потоком дороге, и тяжелые, намокшие газетные листы плавали по ее поверхности, – Амина сидела в башенке на втором этаже, изнемогая под весом круглого, словно налитого свинцом, живота.
Дождь без конца. Вода затекает на подоконник; на цветных витражах танцуют тюльпаны, оправленные в свинец. Полотенца, подложенные под оконную раму, пропитываются водой, тяжелеют, сочатся, текут ручьями. Море – серое, осевшее, расплющивается, тянется вдаль, смыкаясь на горизонте с грозовыми облаками. Барабанный бой дождя в ушах, вдобавок к смятению, вызванному словами провидца, и легковерием женщины, которой вот-вот настанет срок родить, и нагромождением чужих вещей, заставляет Амину воображать самые невероятные вещи. Стиснутая растущим младенцем, Амина мнит себя преступницей, осужденной на казнь: во времена Моголов убийц раздавливали под большим валуном… впоследствии, вспоминая последние дни перед тем, как она стала матерью, дни, когда неуемное «тик-так» и обратный отсчет дней в календарях гнал всех и вся к пятнадцатому августа, Амина говорила: «Я ничего об этом не знаю. Для меня время тогда совсем замерло. Ребенок у меня в животе остановил все часы. В этом я совершенно уверена. Не смейтесь, помните башенные часы на вершине холма? Говорю вам: после тех дождей они никогда не шли».