Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Батюшка! — воскликнул Агриколь. — Неужели ты боишься…
— В том состоянии возбуждения, в каком я его видел вчера, он способен на все!
— Что же случилось вчера?
— Надо тебе сказать, что вот уже некоторое время у маршала проходят долгие совещания с каким-то господином, по наружности — отставным военным, с виду добрым и хорошим человеком. Я заметил, что печаль и тревога маршала всегда удваиваются после их свиданий. Два или три раза я с ним об этом заговаривал, но, увидав, что это его раздражает, не смел настаивать. Вчера вечером этот господин приезжал снова; он оставался здесь до одиннадцати часов, и за ним приехала его жена, дожидавшаяся в экипаже. Когда он уехал, я поднялся к маршалу узнать, не требуется ли чего ему. Он был очень бледен, но, по-видимому, спокоен, поблагодарил меня и отпустил. Ты знаешь, что моя комната находится как раз под спальней маршала. Возвратясь к себе, я долго слышал, как он ходил в волнении взад и вперед. Потом мне показалось, что он с яростью толкает и опрокидывает мебель. Я поднялся к нему в сильном испуге, но он сердито приказал мне выйти. Видя его в таком состоянии, я решился ослушаться и остался. Он начал сердиться, но я все-таки не ушел, а только молча указал ему на опрокинутую мебель. Лицо у меня, верно, было такое печальное, что он меня понял, и так как добрее его нет никого на свете, он взял меня за руку и сказал: «Прости за беспокойство, мой добрый Дагобер. Я сейчас ужасно глупо вспылил; я просто потерял голову и, кажется, выбросился бы из окна, будь оно открыто… Только бы мои бедные девочки ничего не слыхали!» — прибавил он и на цыпочках подошел к дверям спальни дочерей. — «К счастью, спят!» — сказал он мне, послушав с беспокойством у двери и ничего не услыхав. Тогда я спросил, что его так встревожило и не получил ли он, несмотря на мой строгий надзор, нового анонимного письма. «Нет, — мрачно ответил он, — прошу тебя, уйди, мне теперь лучше, твое присутствие принесло мне облегчение. Покойной ночи, старый товарищ, иди отдохни». Я, конечно, и не подумал об отдыхе, а сделав вид, что спускаюсь по лестнице, потихоньку вернулся и уселся на верхней ступени, старательно прислушиваясь… После нескольких минут ожидания маршал пошел в комнату дочерей, вероятно, чтобы поцеловать их и успокоиться, так как я слышал, как открылась и закрылась дверь, которая ведет в их комнату. После этого он долго еще ходил, но уже более спокойным шагом, и наконец бросился на кровать. Прокараулив почти до утра, я вернулся к себе… По счастью, ночь прошла без новых тревог.
— Что же это с ним, отец?
— Не знаю… только когда я к нему поднялся ночью, право, у него было лицо человека в горячечном припадке — так были искажены черты его лица и блестели глаза… А после замечания насчет окна… я счел необходимым снять капсюли с пистолетов.
— Просто не могу прийти в себя, — сказал Агриколь. — Маршал… такой решительный, отважный, спокойный… и вдруг подобное возбуждение…
— Я тебе повторяю, что с ним происходит что-то необыкновенное. Вот уже два дня как он не видал даже своих дочерей. А это дурной знак, не говоря уже о том, что бедняжки в отчаянии и воображают, что чем-нибудь дали повод к недовольству… Они-то!.. Причинили недовольство!.. Если бы ты знал жизнь дорогих девочек… Прогулка пешком или в коляске со мной и с их гувернанткой, так как я никогда не отпускаю их одних; затем возвращаются и принимаются за ученье, шитье или чтение — всегда вместе; и, наконец, они ложатся спать. Их гувернантка, хорошая, кажется, женщина, говорит, что они иногда во сне плачут… Бедные девочки! Не много счастья выпало на их долю в жизни! — прибавил солдат со вздохом.
В эту минуту Дагобер увидал маршала Симона, быстро идущего по двору, бледного, растерянного, с письмом в руках, которое он читал, по-видимому, с пожирающей тревогой.
XLI
Золотой город
Пока маршал Симон читал с таким волнением письмо, доставленное ему благодаря необыкновенному посредничеству Угрюма, Роза и Бланш сидели в своей комнате, куда во время их отсутствия заходил на минуту Жокрис. Бедные девочки, казалось, были обречены на вечный траур. Только что кончился срок траура по матери, как трагическая смерть деда снова облекла их в мрачный креп. Одетые во все черное, они сидели на диване возле рабочего столика.
Горе старит быстрее, чем годы. Довольно было нескольких месяцев, чтобы сестры превратились в совершенно взрослых девушек. Их розовые пухлые лица утратили детскую прелесть, и на побледневших, исхудалых чертах появилось выражение трогательной и задумчивой печали. Большие и кроткие глаза цвета прозрачной лазури, вечно задумчивые, никогда не блестели теперь радостными слезами, какие вызывал на их шелковистые ресницы веселый, наивный хохот над комичным хладнокровием Дагобера или над проделками старого Угрюма, оживлявшими их утомительно долгий путь. Словом, эти прелестные лица, бархатистую свежесть которых умеет передавать только. Грез, были бы достойны вдохновить меланхолически-идеальную кисть бессмертного художника Миньоны, сожалеющей о небе, и Маргариты, мечтающей о Фаусте [649].
Роза, откинувшись на спинку дивана, поникла головой на грудь, где скрещивалась черная креповая косынка. Свет из окна блестел на ее чистом и белом лбу, увенчанном двумя бандо густых каштановых волос. Глаза глядели пристально в одну точку, а слегка нахмуренные брови указывали на тяжелую озабоченность. Белые исхудалые руки лежали без движения на коленях, рядом с забытой вышивкой.
Бланш не сводила с сестры нежного, заботливого взора. Ее иголка была воткнута в канву, как будто Бланш еще продолжала вышивать.
— Сестра! — нежным голосом проговорила Бланш, у которой, казалось, навертывались на глаза слезы, — сестра… о чем ты думаешь? У тебя такой грустный вид!
— Я думаю о золотом городе наших мечтаний! — медленно и тихо произнесла Роза.
Бланш поняла горечь этих слов и, бросившись на шею сестре, залилась слезами.
Бедные девушки! Золотым городом представлялся в их мечтах Париж, где их ожидало свидание с отцом… Париж — город празднеств и радостей, а над ним сияющий, улыбающийся облик отца.
Но,