Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жадным взором глядел он на прядь своих волос, оставшихся в руке… Его волосы, раньше черные, как смоль… поседели… И он постарел, как Иродиада…
Течение его возраста, не изменявшееся восемнадцать веков… возобновило свой путь… И он, как Иродиада, мог, значит, надеяться на смерть…
Упав на колени, он простер руки и обратил лицо к небу, чтобы спросить у Господа объяснения тайны, внушавшей ему сладкую надежду…
И тогда его глаза остановились на распятии, которое господствовало над Голгофой; так и глаза еврейки-странницы были прикованы к гранитным векам Святого Мученика.
И, казалось, Христос, со склоненной под тяжестью тернового венца[651] главой, взглянул с кротостью и прощением на ремесленника, которого Он проклял столько веков тому назад… А тот, стоя на коленях, откинувшись назад в позе боязни и молитвы, с мольбой и страхом простирал к Нему руки…
— О Христос! — воскликнул еврей. — Карающая рука Создателя привела меня к ногам тяжелого креста, который Ты нес, изнемогая от усталости… и я в своей безжалостной жестокости не дал Тебе отдохнуть у порога моего жилища… я оттолкнул Тебя, сказав: «Иди!.. иди!..» И вот опять я у этого креста… после веков скитания… и здесь я вижу, что волосы мои поседели…
О Христос! Неужели по Своей благости Ты меня простил? Неужели я достиг конца своих многовековых скитаний? Неужели Твое небесное милосердие дарует мне, наконец, покой могилы… покои, который, увы, меня всегда избегал?
О, если Ты сжалился надо мной, сжалься и над той женщиной… муки которой равны моим!.. Защити и моих последних потомков!
Какова будет их участь? Господи, один из них, развращенный несчастьем, уже погиб, исчез с лица земли. Не потому ли и поседели мои волосы? Неужели искупление моей вины настанет лишь тогда, когда не останется ни одного отпрыска моего проклятого рода? Или, быть может, это доказательство Твоей всемогущей доброты, возвращающей меня человечеству, знаменует также прощение и милость к ним?
Выйдут ли они победителями из угрожающих им опасностей? Добьются ли они общего спасения, исполняя завет милости и добра, каким хотел одарить человечество их предок? Или же, неумолимо осужденные Тобою, как проклятые потомки проклятого рода, они обречены искупить первородный грех[652] и мое преступление?
О Боже! Поведай, буду ли я прощен с ними? Или они будут наказаны со мной?
………
Хотя сумерки уже сменились бурной темной ночью, еврей все еще молился у подножия креста.
XLVI
Совет
Следующая сцена происходит в особняке Сен-Дизье.
На другой день после примирения маршала с дочерьми.
Княгиня с глубоким вниманием прислушивалась к словам Родена. Преподобный отец стоял, по обыкновению, спиной к камину, засунув руки в карманы старого коричневого сюртука. Его грязные башмаки наследили на горностаевом ковре, лежащем перед камином. На мертвенном лице иезуита выражается глубокое удовлетворение. Госпожа де Сен-Дизье, одетая с приличным матери церкви скромным кокетством, не сводила с него глаз, так как Роден окончательно вытеснил отца д'Эгриньи из головы ханжи. Хладнокровие, дерзость, ум, жестокий и властный характер бывшего социуса покорили гордую женщину и внушили ей почтение, смешанное с восторженным изумлением. Ей нравились даже циничная нечистоплотность и грубость этого святоши, они являлись для нее чем-то извращенно-приятным, чему она предпочла изящество и изысканные манеры надушенного красавца, почтенного отца д'Эгриньи.
— Да, — говорил Роден убежденно и проникновенно, потому что такие люди не снимают личины даже среди сообщников, — новости из нашего убежища Сент-Эрем прекрасны. Господин Гарди… этот трезвый ум, этот свободомыслящий… вступил в лоно католической апостольской римской церкви.
Роден произнес последние слова лицемерно-гнусавым тоном, а ханжа набожно преклонила голову.
— Благодать коснулась этого нечестивца, — продолжал Роден, — и так глубоко, что в своем аскетическом рвении он захотел даже принести монашеские обеты, которые связывают его с нашим святым орденом.
— Так скоро, отец мой? — изумилась княгиня.
— Наши статуты воспрещают подобную поспешность, если дело идет не о кающемся, находящемся на смертном одре, in articulo mortis[653], и желающем войти в наш орден, чтобы умереть монахом и завещать нам свое имущество… во славу Божию.
— Разве господин Гарди в таком безнадежном состоянии, отец мой? — спросила княгиня.
— Его пожирает горячка. После ряда ударов, чудесно направивших его на путь спасения, — набожно продолжал Роден, — слабый, тщедушный человек совершенно изнемог физически и нравственно. Так что пост, умерщвление плоти и божественные радости экстаза как нельзя скорее откроют ему путь к вечной жизни; очень возможно, что через несколько дней…
И преподобный отец многозначительно покачал головою.
— Так скоро… неужели?
— Почти наверняка. Поэтому я и мог его принять на условии in articulo mortis в нашу общину, которой он и оставил по правилу все свое имущество, наличное и будущее… так что теперь ему остается только заботиться о спасении души… Еще одна жертва философии, вырванная из когтей сатаны!..
— О отец мой! — с восторгом воскликнула ханжа. — Какое чудесное обращение! Отец д'Эгриньи рассказывал мне, как вам пришлось бороться против влияния аббата Габриеля…
— Аббат Габриель, — продолжал Роден, — наказан за вмешательство в дела, которые его не касаются… и за кое-что другое… Я потребовал его отлучения… и епископ отлучил его от церкви и отнял приход… Говорят, что теперь, от нечего делать, он бегает по холерным больницам, чтобы напутствовать умирающих христианскими утешениями… Этого запретить нельзя… хотя от такого бродячего утешителя и несет еретиком за целое лье…
— Это опасный ум, — продолжала княгиня, — потому что он имеет большое влияние на других. Ведь нужно было ваше замечательное, неотразимое красноречие, чтобы заставить господина Гарди забыть отвратительные советы этого аббата, соблазнявшего его вернуться к светской жизни… Право, отец мой, вы просто Святой Иоанн Златоуст…[654]
— Хорошо, хорошо, — грубо оборвал ее Роден. — Я не падок до лести. Приберегите это для других.
— А я вам говорю, что это так, отец мой, — с горячностью настаивала княгиня. — Вы заслуживаете название Златоуста.
— Да будет же вам, — грубо отвечал Роден, пожимая плечами. — Какой я Златоуст? У меня губы слишком синие, а зубы слишком черные для этого… Вы шутите, с вашими золотыми устами…
— Но, отец мой…
— Но меня на эту приманку не изловите, — дерзко продолжал Роден. — Я ненавижу комплименты и сам их никому не говорю.
— Извините, что я оскорбила вашу скромность, отец мой, — смиренно проговорила ханжа. — Я не могла сдержаться, чтобы не выразить своего восторга. Ведь вы все это предсказали… предвидели за несколько месяцев… И вот уже два члена семьи Реннепонов чужды интересов