Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все типографские ходили в харчевню, а Ицхак не ходил в харчевню: там отвратительно кормят. И то еще плохо, что рабочие даже там не оставляют разговоров, терпко пахнущих смутой и неповиновением.
Габдулла спрашивал Ицхака о брате: Моргулис точно в воду канул. Быть может, его арестовали и сослали?
— Я знаю не больше тебя. Да, так я сказал и господину приставу: я знаю не больше вас. Теперь он меня не спрашивает, — многозначительно заканчивал разговор Ицхак.
Типографские между тем действительно вели опасные разговоры — и теперь уже не только о событиях отдаленных: возмущались они собственным положением. Собирались предъявить владельцу типографии требование повысить зарплату, сократить рабочий день, определить раз в году двухнедельный отпуск. Сочиняли текст петиции, обсуждали — просто ли вручить хозяину или объявить забастовку. Смельчаки звали бастовать, соединившись с рабочими депо и мастерских Винклера. Иные, опасливей, обращались к Габдулле: может быть, он перемолвится с хозяином и все решится добром? Габдулла согласился. Но как сразу же вспылил Камиль, как напустился:
— Ты… да ведь ты, когда пришел ко мне, получал восемь рублей, а теперь получаешь двадцать! Я постоянно повышал тебе заработок.
Габдулла мог бы сказать, да не сказал: прежде он был только наборщиком, а теперь и конторщик, и экспедитор, и сотрудник тоже.
— Извини, — сказал он сдержанно, — я не о себе. Рабочие по двенадцать часов в день глотают свинцовую пыль, слепнут в темноте, а получают гроши.
— Может быть, они решили бастовать? — на выдохе, клохча горлом, спросил Камиль. — А, ч-черт с ними! — с горьким упоением воскликнул он. — Им наплевать на наши усилия, они не понимают значения всего, что я делаю для нации. Постой, а ты… ни о чем таком не распространялся там, в типографии?
Габдулла молча повернулся и вышел.
Несколько дней они не разговаривали. Напряженное это молчание было ужасно. На третий или четвертый день Камиль сам подошел и позвал его в контору.
— Есть разговор.
Они прошли узким коридором, задевая боками тяжелые твердые рулоны бумаги, в такую же узкую, провонявшую керосинным чадом конторку.
— Вчера в редакции «Уральца» был обыск, — заговорил Камиль, едва за ними закрылась дверь. — Был тут мировой судья, помощник прокурора, ну, пристав, понятые… А сегодня вызывали меня как владельца типографии.
— А в чем, собственно, дело?
— В передовой статье редактор написал, что новое положение о выборах лишает права голоса половину населения — женщин, молодежь до двадцати пяти лет… ну да ты сам знаешь. Да, еще он процитировал почти большевиков: о том, что Советы рабочих депутатов — предтеча Временного революционного правительства.
— Аржанов? Не ожидал я от него такой смелости. Но что говорили тебе т а м?
— Видишь ли… мне сказали, что в моей типографии печатаются листовки. — Он смотрел прямо в глаза Габдулле.
— Я ничего об этом не знаю, — ответил Габдулла, тоже глядя прямо в глаза ему.
Камиль с облегчением вздохнул: видно, и сам он ничего не знал.
— Однако в городе есть организация социал-демократов, и кое-кто из моих рабочих связан с ними. Об этом мне намекнул пристав. Намекнул! Значит, никто с поличным не пойман. Не мне же, в самом деле, ловить и выдавать своих рабочих! Но я… в полном неведении, я не знаю, что делается у меня под носом. А там вдруг — пожалте-ка в участок!
— Пристав хотел только припугнуть, улик-то вправду никаких.
— Дай бог! Но казанцы… они много кое-чего навидались, не смущают ли народ? Ну, поживем — увидим. «Уралец» наверняка закроют. Придется хлопотать о новом издании. Я думаю, с русской газетой будет попроще, горожане поддержат меня. Вот не было печали… Я-то думал, выставлю свою кандидатуру в Думу.
— В Думу? Ты всерьез?
— Представляешь, если бы я стал депутатом… вес, авторитет. Тут уж всякая полицейская шваль не стала бы совать нос в мои дела. Но теперь и думать об этом нельзя.
А дальше… события полетели с бестолковой, безоглядной быстротой — как будто в прямой связи с горячим и нетерпеливым характером самого Камиля.
Едва закрыли «Уралец», Камиль тут же подал прошение разрешить газету под новым названием — «Уральский дневник». В девятьсот пятом, в мятежную пору, он удачно купил типографию и получил разрешение на издание газеты. Но теперь власти потребовали свидетельства о рождении: закон разрешал издательские права только человеку, достигшему двадцати пяти лет. Камилю же едва исполнилось двадцать три. Ерунда! Регистрация рождений, женитьб, смертей — все в руках его отца. Уже через два дня Камиль предъявил необходимую бумагу. Теперь он мог издавать «Уральский дневник» и принимать участие в избирательной кампании.
Уже печаталась газета, уже ходил он на предвыборные собрания, охмеляясь удачей, как вдруг получил повестку в суд. На него донесли, но кто, кто? — запальчиво гадал Камиль. Да что пользы, если бы даже и прознал он про доносчика? Но и теперь, близко от поражения, он ярился бесполезной отвагой, пожалуй не осознавая всей опасности, — слишком удачлив он был всегда, чтобы теперь чей-то подлый донос все порушил. В конце концов, этот мир насквозь продажен, подкупен; в конце концов, жизнь состоит из компромиссов. Нет, он не должен сдаваться!
События принимали характер фатальной неизбежности, по дервишу. Камиль находился в зловещей точке круга, а круг шел книзу, и остановить это движение значило бы остановить природу. Глупо, глупо не останавливать движения!
Он мог потерять издательские права. Но могло быть и похуже — дело-то начиналось о подлоге.
Глупо не останавливать движения, даже если оно и природно, божественно. Но как найти божественному закону достойную замену? Мутыйгулла-хазрет, наверное, думал об этом. И достойной замены, стало быть, не нашлось. И старик переписал для сына его свидетельство о рождении. Но ведь подлог! Думая об этом, Габдулла терялся, и мучился, и искал оправдание старику. Да, подлог, но во спасение сына… и дела, которое далось им ох непросто! Вот тут и есть высшая правда, и долг, и совесть. Но… возможно ли возвышение Духа? Ах, да ведь речь о спасении! У него голова разбаливалась, и горько было на душе, и ничего-то во всем этом Габдулла не мог понять.
17
Вот после долгих пыльных морозов пошел-повалил снег, белой теменью покрывая город, скрадывая звуки, пряча его нечистоты. Ветер, вечный ветер осеннего ненастья, завяз в белых пушистых снегах.
Такие долгожданные перемены в природе странно и резко влияют на людей. То, над чем еще размышляли, чего боялись или