Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он помнит, как встретил этого парня из Ленинграда… Как-то это было удивительно и смешно, когда человек остановился и спросил у него: “Ты откуда?”. И никого вокруг, только бесконечная и унылая, как туннель, пустынная асфальтовая полоса, где не могли никогда бы разминуться, если шли навстречу два человека. Это был еще один посетитель магазинчика — и вот они стояли в пустоте, он — из Москвы, тот — из Питера, прилипнув тут же друг к другу лишь от тоски. Парень возвращался. Если он что-то произносил в магазинчике, то этой фразой тогда уж было “пиво”. За его спиной в маленьком рюкзачке — заграничное баночное пиво. Он возвращается, чуть пошатываясь, обратно, с рюкзаком за спиной и приглашает пить пиво… Оставшийся путь он говорит лишь о пиве. Бормочет ласково, какое оно здесь, чужое. Пьет его тут же на ходу, все же озираясь. Останавливается через каждые метров двести — и, озираясь, тут же, на тротуаре, притираясь к сетке, справляет нужду. Улыбаясь виновато, как бы принося свои извинения. Потом, неожиданно: “А пожрать у тебя есть?”. И, услышав в ответ: “Красная икра”, с изумлением застывает на какое-то мгновение, понимающе качает головой: “Это, брат, серьезно… Валютные махинации. Расстрел”. Услышав, сколько ее, снова с изумлением застывает уже у порога его комнаты: “Ты ее просто жрешь, привез и жрешь, красную икру?!”. И, грустно ожив, сообщает: “Дурдом”. Ему воображается, сколько можно было бы выпить пива, если продать красную икру. Почему-то он тащится в его комнату, в его номер со своим рюкзаком — это и есть его приглашение, но не к себе, а выпить с собою. Он валится на пол, усаживается, как индеец, и тут же печально ноет, что не хочет видеть ничего, кроме пива… Они намазывают огромные бутерброды с красной икрой. Съев всю его икру и выпив в его номере все свое пиво, парень уходит, тащится к себе, даже не успев или не захотев сказать, как его зовут. О чем они говорили? Он не помнит. Он был так счастлив! Ему и не нужно было напиваться, чтобы забыться: нет, нет, к нему наедине с этим парнем вернулось бытие, московское или ленинградское — но какое-то свое, бессмысленное, но свое, свое…
Он увидел Хельсинки. Перед самым отъездом. Наверное, кто-то догадался — и ему под дверь просунули что-то наподобие инструкции на русском языке. Она начиналась словом: “Господин…”. Господин, обращались к нему чужие люди этого мира, ваше пребывание на нашем форуме принесло бы для вас плоды, если бы вы принимали в нем участие и позволили нам сделать ваше участие в нашем форуме как можно более приятным для вас… Это была карта, как будто пиратская: скрупулезно расписанный маршрут с конечным пунктом, отмеченным крестиком! Столько дней тоски и уныния — как на необитаемом острове, — и вот в его руках оказался план, как спастись и доплыть со своего острова к другому: острову сокровищ, где общались молодые разноязыкие представители человеческих рас, получая похвалы и признание! Он был поражен, когда под конец ему выдали конверт… В конверте оказались деньги, такие драгоценные их бумажки: вознаграждение за что-то… Может быть, за этюды, которые он оставил, которыми провоняла его комнатушка? Или за его мужество, терпение, стойкость? Или вообще потому, что столько дней ничего не ел и не видел, мучился и страдал, ожидая, что будет хоть кому-то нужен? Он боялся этих денег — и почти все истратил. Последний великий поход в тихий финский магазинчик. Вспотевший от усилий все понять и исполнить его хозяин… Туда он тащил свой этюдник — и две банки красной икры. Обратно — даже не шмотки или что-то деликатесное: сосиски в банках, сухое молоко, сахар… жратву. Зачем? Для чего? Просто было так страшно, так страшно… В последнюю ночь на всех этажах гуляли. В задымленных холлах мешалась речь. Уже безразличный ко всему и точно бы пропитанный какой-то до этого неизвестной, даже неизвестной самому себе слабостью. Он плюхнулся в кресло. Смеялся. Курил. Пил пиво. Она заговорила с ним на русском. Она была толстой, маленькой, черненькой, некрасивой, эта болгарка. Он не понимал, как оказался в ее комнате. Но это был другой мир: женский, теплый, ухоженный, будто он привиделся ему вдруг во сне. Она разделась и лежала голая, даже, кажется, не обнимая его. Было душно, жарко. Он валялся на ее простынях в одежде, не снимая обуви. Очнулся под утро, поднялся и тихо вышел. Плутая по коридорам и этажам, нашел свою комнату. Разделся догола и лег в пустую свою кровать, как будто с женщиной: c той, которой не было, которая спала, одна, без него, любимая.
Сколько он объездил этих стран… Искал свой остров сокровищ? Страны — города. Мощеные, как если бы ручной работы, улочки… Старые дома, похожие своим благородством на книги. Кажется, проник в библиотеку, где закаленная кровью и верой мудрость веков читается — нет, слышится в ее глубоком покое, будто это чьи-то шаги… Гостиницы, приюты эти временные для бездомных, тех, кто сам же лишает себя зачем-то своего дома — и самолеты, вагоны, с безвременьем одних под стук колес и чудесами перелетов других под гул турбин, когда переносишься по небу, по воздуху, сам жалкое бескрылое насекомое. Номера гостиниц, похожие на купе вагонов. Поселившись, ты все еще находишься в пути, и вот можно попасть в хороший вагон или дешевую ночлежку даже без душа, только и разница, только и разница.
Тогда же, летом, он успел получить мастерскую. После старого хозяина ему достались мусор, гора искалеченных подрамников, закопченный чайник, электрическая плитка — и крысы, крысы. Кажется, это они оставили в подвале то добро, которое не могли или не хотели уничтожить. Это было их жилище, их царство. Одну мразь он увидел, когда снял замок и вошел, в ту же минуту. Она встречала его, отвратительная, у самого порога. Крысы снились ему потом все годы. Это был его кошмарный сон. Даже когда все дыры были забиты дробленым бутылочным стеклом и цементом, чудилось, они ходили где-то около и что-то свое стерегли в этом подвале. Чаще всего снилось какое-то заводское строение, полуразрушенное, где он оказывался внутри, то ли отстреливаясь, то ли прячась, когда кругом стреляют; шныряют крысы, а одна, с оторванной головой, так что из туловища торчали только кровавые ошметья, сидя в углу, намывала лапками вместо мордочки пустоту, будто бы потирала над собой от удовольствия лапками; после этого туловище крысы прыгало, прямо на него, но не долетало, шлепаясь на бетон, уже бездыханное; еще помнил, что стрелял по крысам — и попадал в них, отчего они разрывались кровавым салютом.
В этой мастерской на Пресне он все пережил — но это уже был не сон — он пережил все это крысиное время… Пережил — и оно ничего с ним не сделало. Тогда он увидит, как по улице в горячей пыли проносятся бронемашины — и спрячется в мастерской. В подвале только радио, “Маяк”. Он не знал, что происходит, где Саша. На следующий день вышел наружу и в одном переулке отыскал работающий телефонный автомат… Сказал, чтобы они с матерью не выходили из дома… В своем подвале он слышал волны шума, потом все вдруг стихло одной ночью, потом нахлынули опять волны шума… Все это время, несколько этих дней и ночей, он не выходил наружу. У него был чай, был хлеб. Сигареты, спички. Текла великая русская музыка по равнинам радиоэфира… Господи, через два года все повторилось — и тоже не было сном. Но подвал содрогался от танковых залпов. И опять они, как будто те же самые, окрепнув и обозлившись, хотели крови, убивали друг друга… Маленький телевизорик — щель в этот безумный мир. Теперь по телевизору, как в перископ, он видел все, что происходило там, снаружи, так близко. О чем он думал? Что это, гражданская война? Да, он так думал. Он даже думал, что бы делал, если бы это был какой-нибудь 1905 год, когда здесь же, на Пресне, люди убивали людей… Он бы спрятался в подвал — и не выходил. Потому что не хотел и не мог бы идти убивать. И они, те, кто это мог, были ему все, все почему-то одинаково омерзительны, противны. Они покушались на жизнь, на жизнь — на его жизнь и его семью. Они все чего-то хотели, но будто бы одного: крови, крови… Танки, этот огромный белый и точно бы рыхлый дом, который били и разрывали орудийные снаряды. Там, где эта бойня. Всюду зрители. И у экранов, и даже в экранах — те, что возникали со своим мнением, со своей гражданской позицией… Услышал: “Я как диссидент с десятилетним стажем…”. И вскочил, заорал, что было сил: “Убийцы!”. Бегал по подвалу, метался, зубы стучали от омерзения и злости и только выхаркивал через дрожь… Он все и всех ненавидел.