Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, разглядывая издали отношения литераторов и то, как писали друг о друге Шкловский и Чуковские, нужно всё-таки понимать, зачем мы это делаем. Даже самое внешне бессмысленное занятие, если правильно сформулировать вопрос «зачем?», может оказаться занятием небесполезным и прибыльным.
То, что литераторы всегда ругались друг с другом, — известное дело, именно они, поднаторевшие в письменной речи и выражении своих мыслей на бумаге, всегда будут ругаться наиболее квалифицированно, придумывая какие-то подробности или умело делая из незначительных деталей запоминающиеся подробности.
Но задача квалифицированного читателя увидеть за злословием чужой эмоциональный опыт и им обогатить уже свой опыт жизненных переживаний. Не беря на веру чужое злословие, выслушивая мемуаристов, как судья выслушивает свидетелей.
Сейчас возникла целая индустрия биографического жанра, компилирующая цитаты из первичных мемуаров, — дело житейское.
Хорошо бы понять, какой опыт можно извлечь из истории о том, как ссорился Корней Иванович с Виктором Борисовичем.
Для этого нужно запомнить несколько деталей.
Во-первых, они то ссорились, то мирились. Время шло, и поколение редело. Старые обиды забываются среди выживающих. Правда, потом на них наслаиваются новые, затем забываются и они.
Бывают мемуары куда более откровенные, чем переписка.
Под ошибками людей прошлого и их дурными поступками я имею в виду не обычное ошибочное действие, а просто поступки, о которых часто сожалели, а иногда о них сожалели иные люди, затем этот поступок вроде получал чьё-то одобрение, а затем — новое объяснение.
Надо перешагнуть через некое естественное раздражение от чужого поступка, чтобы понять его, а затем воспользоваться выигрышем наблюдателя.
Все участники давних событий истлели, накал их чувств рассеялся в воздухе, остались только чертежи поступков, да и то разнящиеся между собой.
Во-вторых, мы, дорогой читатель, сейчас чаще всего всматриваемся в непубличные записи — записные книжки и личную переписку.
Писатели XX века почти никогда не печатали то, что писали в письмах и дневниках.
Шкловский написал много хвалебных рецензий на книги Чуковского, а Чуковский не менее горячо говорил о Шкловском в своих речах. Писатели сидели в президиумах, ездили по стране и говорили друг о друге доброе. А перед внешней опасностью они собирались вместе — и Шкловский, публично ругавший Пастернака, подписывал письма в защиту обвиняемого Синявского. Жизнь сложна и сплетена из близких, но разных полос, будто булатная сталь.
В-третьих, никому мы не мстим с такой тщательностью, как людям, обманувшим наши ожидания.
Писатели относятся к своим меняющимся товарищам как к изменившей женщине. «Ты подарила мне, а потом отняла надежду. Это — преступление, а за преступление по моему приказу вливали в ухо яд и бросали под мельничные жернова», — бормотал герой сказки Вениамина Каверина «Верлиока».
А Шкловского любили много — любили и в юности, и в старости. Неизвестно, что было обаятельнее — он сам или его тексты.
И когда он менялся, совершал ошибки, каялся в них, совершая новые, ему не прощали.
Когда деревья Российской империи были большие и сахарные головы в магазинах Петербурга — слаще, как мы помним, Виктор Борисович Шкловский часто приезжал в Куоккалу.
Стояло военное лето 1916 года, когда он караулил лодочных воров на берегу и брал с собой двенадцатилетнего Колю Чуковского, ещё не писавшего патриотических романов о советских военных лётчиках.
И вот снова тучи набегали на луну, снова босым ногам холодно в остывшем песке, и снова от малейшего шелеста в ужасе сжимается сердце, а рядом Шкловский — взрослый, могучий, бесстрашный, оказавший мальчику великую честь тем, что взял его, двенадцатилетнего, себе в сотоварищи.
Можно ли простить это юношеское обожание?
Есть как бы два образа поэта. Одно дело, поэт старательно выстраивает имидж человека высокой нравственности, которая позволяет ему быть Арбитром Нравственного. И вдруг он оказывается насильником и мошенником.
Другое дело, что нерадивые читатели конструируют имидж какого-нибудь, желательно — мёртвого, поэта как образец высокой нравственности, а он об этом не знает ни сном ни духом.
Тут ещё вот в чём дело — русская история подсовывает современному обывателю удивительный материал, а обыватель вовсе не всегда им рачительно распоряжается.
Мемуары прошлого века часто заставляют обывателя идти путём примитивных эмоций.
Вот читает он записки какого-то сидельца, что обличает своего товарища, всё рассказавшего на следствии сатрапам, и ужасается низости предателя.
Однако другой сиделец, в другой книге, брюзжит из тёмного угла.
Другой сиделец сообщает, что если бы взялись по-настоящему, то любой выдал бы страшные тайны тоннеля от Бомбея до Лондона, а также всё что угодно.
Однако же первый гордится тем, что не выдал, а потом выясняется, что его и вовсе ни о чём не спрашивали.
А люди вполне мирные говорят, на манер героя Ильфа и Петрова, что 03 копейки они израсходовали на пользу государства, хотя и проиграли какие-то бешеные тысячи в польский банчок. Великий поэт оказывается дурным семьянином (впрочем, к этому любитель мемуаров уже приучен).
Итак, перед обывателем нестройный хор мемуаристов, выносящих нравственные вердикты, причём у каждого из них, на случай неудачи в споре, есть в кармане кастет.
Когда их припёрли к стене и обнаружили за кумиром странный поступок, они выхватывают его, выкрикнув: «Не так как вы, подлецы! Он — иначе!».
А в общем, не иначе.
Персоналии русской литературы вокруг себя собирали сюжеты — по сути, их жизнь и была сюжетом. Оттого их личные отношения современному читателю могут представляться авантюрным романом.
Но в этом и заключается их ценность для человека рассудительного — учиться на ошибках не литературных героев, а их создателей, принимать к сведению случившиеся коллизии. То есть вместо той ажитации, что провоцируют некоторых на всякий скандал в обществе, обратить всё увиденное в доброжелательную пользу.
Но это произойдёт спустя годы, а пока длится короткая история института.
История Института истории искусств начиналась давно, ещё в мирное время, когда не было не то что Гражданской войны, но и не началась ещё мировая.
Это случилось 12 марта 1912 года в доме 5 на Исаакиевской площади. По имени учредителя новое заведение звали Зубовским институтом — а учредителем был граф Зубов.
Тогда всё это называлось «бесплатные систематические курсы без экзаменов и дипломов».
Заведение, впрочем, было высшим.
Граф Зубов потом написал писателю Каверину из эмиграции (он уехал в 1925 году): «…все состояния пошли в дым и дома были отчуждены, я стал смотреть на себя как на стоявшее во главе Института должностное лицо нового правительства. Я, так сказать, сам его у себя конфисковал».