Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дело-то в том, что все это бывает на самом деле.
Ты выходишь из дому, почему-то уверенный, что сегодня все будет хорошо. И уже хорошо. Вот в лифте с тобой приветливо здоровается мрачноватая тетка, про которую ты привык думать, что она тебя неизвестно за что не любит и поэтому смотрит волком. Мало ли что, думаешь ты, может быть, человек болен чем-нибудь, а так ведь нормальный же человек. Надо, думаешь, просто стараться всех понимать и уметь ставить себя на их место.
Сегодня с утра ты всех понимаешь.
Вот две женщины в черных платках и с букетиками в руках спрашивают, как пройти в больницу номер такой-то. Ты понимаешь, куда и зачем они идут. Ты всем своим видом демонстрируешь деликатное понимание. Ты объясняешь, что это прямо тут, за углом. Вот ты проходишь мимо троллейбусной остановки, где на скамеечке сидит томный гражданин и пьет что-то из чего-то обернутого в газету. Вы встречаетесь глазами. Ты опять же выражаешь понимание и даже одобрение с помощью большого пальца правой руки. Утоляющий жажду улыбается и кивает тебе в ответ. Вот проезжающая мимо машина замедляет ход, чтобы не обрызгать тебя водой. Вот два небритых южанина (заметьте, именно “южанина”, а не “кавказца”) с какой-то мятой бумажкой в руках спрашивают у добродушного милиционера, как им попасть на такую-то улицу. А он, вместо того чтобы прямо тут же проверить у них документы, подробно объясняет и даже рисует чего-то на бумажке, да еще и улыбается при этом.
Что за день? Что за город? Не город, не день, а какая-то сплошная реклама сока “Добрый”. Но ведь так бывает. Действительно бывает – это все знают.
Ты легок и расслаблен, и ты с готовностью впадаешь в благодушную маниловщину. Что-то все-таки меняется в нашей жизни, думаешь ты. Да, медленно и не без уродств, но меняется. Цивилизованность, обобщаешь ты, несмотря ни на какие родовые хвори нашей ухабистой истории, все равно рано или поздно… и так далее.
В общем, ничто не предвещает беды, и беды – скажем, забегая вперед, – так и не случается, хотя она и пытается, гадина, добраться до тебя.
Ты, уже расслабленный и расставшийся на время с присущей тебе смутной тревожностью, подходишь к табачному киоску купить сигарет. Ты стоишь и умиротворенно ждешь, покуда милая продавщица отсчитывает тебе сдачу. Да, я тороплюсь, да, она считает мучительно медленно. Но у нее, видимо, зрение плохое. Она, видимо, новенькая. Потерплю, ничего страшного. Не раздражаться. Понимать. Всех надо понимать.
Но тут из хтонических глубин возникает та самая “беда”, которую “не предвещало ничто”. Она возникает в облике очень мрачного и неопрятного мужчины. Ему тоже нужны сигареты. Он отодвигает тебя рукой и обдает тебя невыразимым духом вчерашних радостей. “Нельзя ли полегче все-таки?” – говоришь ты все еще добродушно. “А х…ли ты тут встал?” – отвечает ожесточенный неопохмеленностью мужчина. “Встал, потому что надо”, – начинаешь заводиться и ты, понимая уже, что привычная жизнь все же сильнее и правдивее, чем непривычная. “Ты ведь еврей?” – не столько спрашивает, сколько констатирует твой незваный оппонент.
“Все, – тоскливо думаешь ты, – начинается тема, развитие которой чревато неизбежными хватаниями за грудки”. Ты с самого детства не привык спускать такие штуки. Ты вспоминаешь все. Нет, погромов и Освенцимов в твоей жизни, слава богу, не было. Но был московский двор середины пятидесятых. Был Витька Леонов, смертельный твой враг, говоривший тебе при встрече: “Абг’ам любит куг’очку”. Ты, не думая ни о чем, бросался на него и тут же оказывался на земле, потому что гад был вдвое больше тебя. И была школа № 11. И был завуч Иван Тихонович, который делал вид, что никак не может запомнить твоей фамилии, и потому называл тебя, к бурному восторгу класса, то Гуревичем, то Рабиновичем. И была девочка Таня, которая спрашивала тебя, почему твою бабушку зовут таким глупым именем – Берта. И была смутно запомнившаяся зима 1953 года. И была на нашей улице маленькая аптека, где много лет проработала маленькая тихая женщина в круглых очках – Софья Соломоновна. Ее все знали. В те дни она стала средоточием смертельной ненависти, охватившей всю округу, весь город, всю страну. “Куда смотрит начальство, – волновались тетки в очереди, – почему ее не уберут отсюда? Они же нас всех тут угробят на хер”. И прошло много лет, пока ты не научился без внутренних судорог произносить постыдное слово применительно к себе самому – первое лицо единственного числа давалось долго и мучительно.
“Да, я еврей”, – говоришь ты, размышляя при этом, куда бы девать очки.
Но тема делает абсолютно непредсказуемый поворот. “Да какой же ты еврей? – говорит ни с того ни с сего твой новый знакомый. – Евреи умные. А ты дурак”. Преодоление жанровой инерции кажется столь радикальным, что вместо того, чтобы на законных основаниях обидеться на “дурака”, ты начинаешь смеяться. Смешно ведь, и правда. Просто надо всех понять. День удался.
Да, понимаю, заголовок довольно странный. Но потом все разъяснится, обещаю, – чуточку терпения.
А для начала вот что. Неизбывный наш литературоцентризм, вступая в непосредственное соприкосновение с грубой реальностью, преподносит нам иногда… Нет, не то. Об этом наговорено столько уже всего, что лучше будет как-нибудь по-другому.
Так, например. В детстве я очень любил географию. Точнее сказать, географическую карту, висевшую над моим письменным столом. Пялиться на пеструю карту мне было как-то веселее и увлекательнее, чем на постылые и совершенно закрытые для восприятия страницы учебника по физике под редакцией Перышкина и Крауклиса. (Вот память! Хотя не могу исключить, что Перышкин и Крауклис – это как раз какая-нибудь стереометрия, хрен редьки не слаще. Нет, стереометрия – это все-таки Стратилатов, точно помню. Так что все правильно.)
Карту я знал очень хорошо: мог почти точно нарисовать большую жирную запятую Африканского континента или Скандинавский полуостров, похожий на спящего сенбернара в профиль. Я, хоть ночью разбуди, мог назвать столицу какого угодно государства. Знал я, например, и знаю до сих пор, что столицей Гондураса является город Тегусигальпа. Правильно? Я ничего не перепутал?
И я очень много читал. Учитывая мою уже упомянутую здесь душевную привязанность к географической карте, легко догадаться, что и читал я в основном про путешествия и открытия. Таким образом, литература и география дружественно и взаимовыгодно сосуществовали в моем пытливом подростковом сознании.
Бывают, впрочем, случаи, когда география и литература вступают друг с другом в странные окказиональные противоречия. Вот такой, например, случай.
Один из друзей моей юности, студент-филолог и начинающий поэт, как-то летним вечером в конце шестидесятых возвращался из довольно отдаленного дачного поселка, куда он только что проводил свою барышню. И вот сидит он на пустом перроне и ждет последнего поезда. А поезд все не идет и не идет. А чтобы время не тянулось столь мучительно, он бормочет про себя все, какие может вспомнить, стихи своего обожаемого в ту пору Блока. На перроне он был один. А над ним низко повисла несколько тревожная для городского человека первозданная ночь, слегка, впрочем, очеловеченная худосочным фонарем. И даже угадывались в глубине пристанционной площади очертания деревянной аптеки. Так что ничего, жить можно. Приятель мой, хотя и проводивший только что до дому свою нежную подругу, будучи юношей ветреным, не стал бы иметь ничего против появления на перроне какой-нибудь незнакомки, способной тем или иным образом скрасить нудное ожидание.