Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.
Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.
Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.
Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.
Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…
Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.
Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.
Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.
— А какой теперь год? От сотворения мира.
Я не знал и честно сказал ему об этом.
— А от Рождества Христова?
Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.
Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.
— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?
— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…
— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?
Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…
Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.
— Цито эт престо! — добавил он.
Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.
Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.
Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.
Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…