Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом можно убедиться, изучая остроумные теории эволюционной биологии. Они сводятся к двум типам, впрочем, нередко смешивающимся один с другим. То, согласно принципам неодарвинизма, инстинкт рассматривается как сумма случайных различий, сохраненных отбором: какое-нибудь полезное действие, естественно выполняемое индивидом в силу случайного предрасположения его зародыша, передается от одного зародыша к другому, пока дождется, что к нему случайно присоединятся таким же образом новые усовершенствования. То в инстинкте видят деградировавший интеллект; если действие считается полезным со стороны вида или каких-нибудь его представителей, то оно порождает привычку, привычка же, передаваясь по наследству, становится инстинктом. Из этих двух учений первое имеет то преимущество, что оно может, не вызывая серьезных возражений, говорить о наследственной передаче, так как то случайное изменение, которое кладется им в основу происхождения инстинкта, не приобретается индивидом, а считается присущим зародышу. Но зато это учение совершенно неспособно объяснить те созидательные инстинкты, которые в большинстве случаев встречаются у насекомых. Несомненно, что эти инстинкты не сразу достигли нынешней ступени сложности; по всей вероятности, они развивались постепенно. Но в гипотезе, подобной неодарвинистской, развитие инстинкта могло происходить только в виде прогрессивного накопления новых элементов, которые соединялись с прежними благодаря счастливым случайностям. Но очевидно, что в большинстве случаев инстинкт не мог совершенствоваться путем простого разрастания; ведь каждый новый элемент требовал полной переделки целого под угрозой испортить его. Могла ли, однако, такая переделка дожидаться подходящего случая? Я согласен, что случайное изменение зародыша передается по наследству и может, пожалуй, ожидать, пока новые случайные изменения принесут ей новые усложнения. Я согласен также, что благодаря естественному отбору устранятся все те более сложные формы, которые окажутся нежизнеспособными. Но ведь для развития жизни инстинкта нужно еще, чтобы произошли усложнения, которые были бы жизнеспособны. Это же случится только тогда, когда в известных случаях присоединение нового элемента приведет к соответствующему изменению всех прежних элементов. Никто, однако, не станет утверждать, что случай способен совершить подобное чудо. В той или иной форме при этом придется прибегнуть к сознанию. Придется предположить, что живое существо развивает в себе высший инстинкт посредством более или менее сознательного усилия. Но тогда надо допустить, что приобретенная привычка может стать наследственной и что она и становится такою и притом с достаточной правильностью, чтобы обеспечить развитие. Но такое допущение сомнительно, чтобы не сказать более. Если инстинкты животных еще можно отнести к сознательно приобретенной и по наследству передаваемой привычке, то непонятно, каким образом этот способ объяснения может быть распространен на растительный мир, где усилие никогда не бывает разумным, если даже предположить, что оно иногда и бывает сознательным. И однако же, когда мы видим, с какой верностью и точностью ползающие растения пользуются своими прицепками или к каким удивительным комбинациям приемов прибегают орхидеи, чтобы заставить насекомых оплодотворить их[16], трудно не подумать при этом об инстинктах.
Мы не хотим этим сказать, что нужно совершенно отказаться от положения неодарвинистов или от учения неоламаркистов. Первые, несомненно, правы в том, что, по их мнению, развитие скорее передается от зародыша к зародышу, чем от одного индивида к другому; вторые также правы, когда они говорят, что инстинкт зарождается благодаря усилию (заметим еще раз, что это вовсе не указывает на сознательное усилие). Но первые, по всей вероятности, неправы, когда они придают развитию инстинкта случайный характер; вторые неправильно видят в усилии, производящем инстинкт, усилие индивидуальное. Усилие, посредством которого вид изменяет свои инстинкты и тем самым изменяется сам, представляет гораздо более глубокую вещь, зависящую не только от обстоятельств и индивидов. Оно зависит не только от инициативы индивидов, хотя индивиды принимают участие в его выработке, и оно не является чистой случайностью, хотя случайность играет при этом значительную роль.
В самом деле, сравним между собой различные формы одного и того же инстинкта у различных видов перепончатокрылых. Мы далеко не всегда получаем здесь впечатление возрастающей сложности как результата последовательного накопления элементов одних за другими или правильного восходящего ряда изменений в строении.
Когда наука делает из инстинкта сложный рефлекс, или сознательно приобретенную и ставшую автоматической привычку, или же сумму маленьких случайных преимуществ, накопленных и закрепленных отбором, во всех этих случаях она хочет целиком разложить инстинкт то на сознательные действия, то на механизм, построенный по частям, подобно тому, какой составляется нашим интеллектом. Я согласен, что роль науки и должна быть такова. За недостатком действительного анализа этого предмета она переводит его в термины интеллекта. Но ведь при этом бросается в глаза, что сама наука приглашает философию рассматривать вещи в другой плоскости. Если наша биология еще со времен Аристотеля считала ряд живых существ однолинейным, если она говорила, что жизнь в целом развивалась по направлению к интеллекту, проходя через чувственность и инстинкт, то это потому, что мы, разумные существа, пренебрегали первоначальными и с нашей точки зрения низшими проявлениями жизни, надеясь, что они без ущерба для себя могут разместиться в рамках нашего ума. Но одним из самых очевидных выводов биологии было доказательство того, что развитие происходило по расходящимся линиям. Мы и находим сознание и инстинкт в их более или менее чистых формах на концах двух главных таких линий. Но тогда почему должен инстинкт разлагаться на интеллектуальные элементы или хотя бы на термины, имеющие вполне умопостигаемый характер? Разве не очевидно, что полагать здесь нечто интеллектуальное или абсолютно постижимое, значит возвращаться к аристотелевской теории природы. Правда, такое возвращение все же лучше, чем просто остановиться перед вопросом об инстинкте, как перед непостижимой тайной. Не принадлежа к области сознания, инстинкт вовсе не находится за пределами духовной жизни. Когда в нас происходят явления чувствования, бессознательной симпатии или антипатии, мы испытываем в гораздо более смутной и все еще слишком сознательной форме нечто подобное тому, что происходит в душе насекомого, действующего по инстинкту.
«…Инстинкт и представляет знание на расстоянии. Он относится к интеллекту, как зрение к осязанию.»
Развитие только разделяет элементы, первоначально взаимно проникавшие друг в друга, чтобы они могли развиться до конца. Точнее говоря, интеллект прежде всего представляет способность связывать один пункт пространства с другим, один материальный объект с другим; он применим к всевозможным вещам, но при этом остается вне их, он постигает глубокие причины, только разлагая их на ряд действий. Какова бы ни была сила, выражающаяся в генезисе нервной системы гусеницы, мы, пользуясь нашим зрением и интеллектом, понимаем ее только как сочетание нервов и нервных центров. Правда, таким образом мы знаем все ее внешнее действие. Наоборот, сфекс знает о ней очень немного, только то, что его интересует; но зато он постигает ее изнутри, вовсе не в процессе познавания, а с помощью интуиции (скорее пережитой, чем представленной в уме); эта интуиция, несомненно, напоминает то, что мы называем божественной симпатией.