Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Иванович помолчал и, постукивая по столу пальцами, улыбаясь чему-то, может быть своим воспоминаниям, продолжал:
— Лет около пятидесяти тому назад, в тюрьме в Тифлисе, попалась мне книга известного писателя. В камере я был один, и книга у меня была одна. Читал я ее и перечитывал буквально десятки раз! Казалось бы, надо на всю жизнь запомнить эту книгу! А получилось так: только вышел на свободу и тотчас же забыл! И перечитать за всю жизнь, знаете ли, ни разу не потянуло. Не настоящая книга мне тогда попалась… А вот Толстого или Чехова раз прочитаешь и на всю жизнь запомнишь, перед глазами стоит. Станешь перечитывать — все знакомое, словно не сорок лет назад читал, а только вчера… Правда, бывают и у «бессмертных» писателей такие произведения, что прочитаешь труд, по форме совершенный, но написанный равнодушной рукой, и у тебя на душе становится холодно, вот так холодно, как будто руку на мрамор положил…
Михаил Иванович положил на стол свою маленькую, старчески сухую руку, и так выразительно и впечатляюще было это скупое, подчеркивающее высказанную мысль движение, что на нас, присутствующих, словно бы пахнуло мертвящим холодком безжизненности мрамора.
— А хорошая книга, по-моему, та, у которой под обложкой жизнь пульсирует, как кровь под кожей, которая запоминается если не навсегда, то надолго, которую еще раз захочется перечитать… Чеховскую «Степь» вы помните? — спросил, оживляясь, Михаил Иванович и с увлечением заговорил о Чехове, Толстом, Горьком.
Потом он пытливо расспрашивал о жизни колхозников на Дону и, вспомнив свою поездку на фронты гражданской войны, задумчиво сказал:
— Хороший там народ, как и везде у нас. С таким народом и воевать и строить можно. Особенно хороши у вас там женщины: трудолюбивые, упорные, с характером. Тогда, бывало, они при встрече со мной не ныли, не плакали, что вот, мол, ситца нет, мыла нет, иногда, когда уже сильно за живое брало, помню, поругивались… основательно поругивались… — И, посмеиваясь, прищурившись с эдакой крестьянской, непростой хитрецой, сказал: — Что же, по-моему, лучше выругаться, когда невтерпеж, чем ныть и хлюпать, а? Как вы думаете?
С любовью говоря о несокрушимой жизнеспособности нашего народа, Михаил Иванович рассказал о таком случае:
— …Тогда же, в двадцатых годах, в ваших краях проездом заехал я как-то на пасеку. Война только кончилась, пасека разорена, медком-то побаловались и белые и наши… А пасечник-старик встречает меня веселый, оживленный. Спрашиваю: «Ну, как живешь, дедушка?» — «Хорошо, Михайло Иваныч!» — «Чем же хорошо? Война-то разорила?» — «Тем и хорошо, что разорила, да не совсем: из сорока ульев один остался, и то — слава богу! Семья в этом улье могучая, скоро пчелки отраиваться будут. Приезжай, Михайло Иваныч, годика через три, пасеку не узнаешь, а сотовым медом дорогого гостя и сейчас угостить могу»…
Прощаясь со мной, Михаил Иванович спросил, когда я думаю закончить первую книгу. Я назвал приблизительный срок.
— Тогда я еще дождусь и почитаю, — сказал он. — А впрочем, вы не торопитесь и не особенно считайтесь с нашим читательским желанием: наше дело жать на писателя, чтобы книга была поскорее, а ваше дело — создать такую книгу, чтобы она была достойна внимания народа, которому вы служите. В конце концов, за книгу будете отвечать вы, а не читатель. Об этом не забывайте! — напутствовал меня Михаил Иванович.
Сейчас, когда еще свежи горечь и боль понесенной утраты, вспоминаются эта последняя встреча с Калининым и рассказанный им разговор со стариком пасечником. И невольно думается: кипит в светлом и чистом созидательном труде огромный советский улей, восстанавливает после войны свое хозяйство наша могучая родина. Пройдут многие годы, и потомки наши, проходя Красной площадью и склоняя головы перед Мавзолеем величайшего из людей нашей эпохи, с любовью и благодарностью остановятся и перед могилой того, кто всю свою жизнь отдал на служение родине, был верным товарищем Ленина и Сталина в их борьбе за счастье людей на земле.
1946
Зима. Ночь…
Побудь немного в тишине и одиночестве, мой дорогой соотечественник и друг, закрой глаза, вспомни недавнее прошлое, и мысленным взором ты увидишь:
…Холодный, белесый туман призрачно клубится над лесами и болотами Белоруссии, над пустыми, давно покинутыми блиндажами, заросшими пожухлым папоротником, над обвалившимися траншеями и налитыми ржавой водой стрелковыми ячейками. Тускло мерцают на дне их позеленевшие от времени гильзы винтовочных патронов…
Под густым северным ветром клонят вершины и глухо шумят иссеченные осколками сосны Смоленщины и Подмосковья.
Споро идет белый, пушистый снежок, словно спешит прикрыть истерзанную войной, священную для нашего народа землю в окрестностях бессмертного города Ленина.
Солнечные тени скользят по воскресшим полям Украины, много раз перепаханным снарядами, все еще помнящим громовые гулы невиданных боев.
Возле Курска и Орла, возле Воронежа и Тулы над исконной русской землей, три года стонавшей под тяжестью десятков тысяч танков, стелется косая метель; падают с деревьев последние, сожженные заморозком листья, и всюду — в полях, на большаках и проселках, вдоль и поперек, шаг за шагом исхоженных терпеливыми ногами нашей лучшей в мире пехоты, — краснеют они, как выступающая из-под снега кровь.
В бескрайних степях под Сталинградом, где каждый клочок земли, словно зерном, засеян осколками некогда смертоносного металла, где в прах и тлен превратились отборные гитлеровские дивизии, заволжский злой ветер гонит перекати-поле, такое же мрачное, ржаво-бурое, как и разбросанные всюду по степи остовы застывших навеки немецких танков и автомашин.
А в Крыму, в голубых предгорьях Кавказа еще плавают в прозрачном похолодевшем воздухе ослепительно белые нити паутины. Погожими утренними зорями там, где когда-то не затихали бои, окопы и воронки, опушенные по краям лохматым бурьяном, как серебряной сеткой, затянуты паутиной, и каждая ниточка ее прогибается и тихо дрожит, вся унизанная крохотными блистающими слезинками росы…
Но от Сталинграда до Берлина и от Кавказа до Баренцова моря, где бы, мой друг, ни остановился твой взгляд, всюду увидишь ты дорогие сердцу матери-Родины могилы погибших в сражениях бойцов. И в эту минуту ты острее вспомнишь те бесчисленные жертвы, которые принесла твоя страна в защиту родной советской власти, и величественным реквиемом зазвучат в твоей памяти слова: «Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!»
Вспоминая прошлое, ты невольно подумаешь, ты не сможешь не подумать и о том, как много осиротевших людей стало на твоей родине после войны. В эту долгую и просторную для горестных воспоминаний зимнюю ночь не одна вдова, потерявшая в войну мужа, оставшись наедине с собой, прижмет к постаревшему лицу ладони, и в ночной темноте обожгут ей пальцы горячие и горькие, как полынь, слезы; не одно детское сердце, на всю жизнь раненное смертью того, кто, верный воинскому долгу и присяге, погиб в бою за социалистическую родину, сожмется перед сном от случайного воспоминания с недетской тоской. А быть может, будет и так: в маленькой комнатке, где грустная тишина живет уже годами, подойдет старик к своей седой жене-подруге, без слез оплакивающей погибших сынов, взглянет в тусклые глаза, из которых самое горькое на свете материнское страдание выжало все слезы, скажет глухим, дрогнувшим голосом: «Ну, полно, мать, не надо… Ну, не надо же, прошу тебя! Не у нас у одних такое горе…» — и, не дождавшись ответа, отойдет к окну, покашляет, проглотит короткое, как всхлип, сухое старческое рыдание и долго молча будет смотреть в затуманенное стекло невидящими глазами…