Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смотри, – говорю я и ногтем очерчиваю круг на фотографии, на своем выпуклом животе, – смотри, дорогой. Видишь? Это наш сын. Он ведь был. Ты видишь?
Смотрит на меня страдальчески. Смотри, смотри. Достаю следующую фотографию (как хорошо, что они сохранились!). К Феликсу в мастерскую привели какого-то француза или итальянца, не помню. Была небольшая вечеринка с русским угощением (я делала винегрет и пекла блины!). И кто-то нас всех сфотографировал. В центре – француз (или итальянец), кудрявый, как овца, в маленьких очках, с хищным носом, а по бокам – четверо художников, приятелей Феликса, потом кто-то неизвестный, который и привел в мастерскую этого француза-итальянца, и я – с большим животом, который возвышается над кудрявой головой иностранца, как круглая диванная подушка. Итальянец и художники сидят на полу, а мы с Феликсом стоим, и потому мой живот оказался в самом центре фотографии и сразу же притягивает к себе внимание.
– Вот, – говорю я старому, лысому, страшному, бросившему меня Феликсу. – Это уже перед самыми родами, начало июня. Видишь, какой мальчик большой? – И опять обвожу ногтем свой живот на снимке. – Видишь, сколько его? Так где же?
Внимательно слежу за его лицом. У него дрожат губы. Помогите мне, мои родные, помоги мне, Платонов! Сейчас он должен сказать мне все, как было, он должен отдать мне ребенка.
– Ты помнишь, – говорю я, – что сына я все-таки родила, с кесаревым, но родила! Живот мой пуст, его там уже нет! Двадцать пять лет, как нет!
Беру его руку и кладу на свой живот. Осторожно, но настойчиво. Руку не убирает, смотрит на меня со страхом, весь – серый.
– Так вот, – говорю я, – простой вопрос: где он?
Вдруг Феликс вскочил и рывком поднял меня со скамеечки.
– Наташа, – забормотал он, – пойдем домой. Тебе надо лечь, ты устала. Дома поговорим. Дома.
Я не стала сопротивляться, не стала. Почему? Стыдно произнести. Стыдно! У него были такие добрые, такие родные руки, и он так нежно, так крепко сжимал мои плечи, и так близко было его старое, ужасное, любимое лицо! Теперь я понимаю, что он опять обхитрил меня, опять обвел меня вокруг пальца, нас всех – моих родных и Платонова – всех обхитрил, всех!
Я что-то не помню, что было дальше… Что? Да, лавочка, с лавочки он меня поднял. Что потом? Он сказал: «Прошу тебя, пойдем домой…» Я замотала головой. Уперлась. Думала, он будет тащить меня насильно, но он был страшно нежен и заботлив. Он гладил меня по голове, по спине, он целовал мои руки. И весь дрожал, весь. «Пойдем, пойдем, Наталья, – бормотал он, – ты устала, пойдем…»
Ах, вот оно что! Ему стало стыдно. Понимаю. Еще бы! Но ведь, чем тащить меня домой и причитать, сказал бы адрес детского дома, и дело с концом! Ах, какой ты хитрый, Феликс! Хитрый, предатель. Хорошо, пойдем домой, голова кружится. Я и так очень многого добилась сегодня: у него проснулась совесть, значит, еще немного, и скажет. Я тоже должна быть похитрей. Нельзя настаивать. Пишу все это дома. Я у себя в комнате, они с Нюрой в столовой. Говорят так тихо, что ничего не разберешь.
Почему так темно? Дождь, наверное, будет. Мой муж дома, моя дочка дома. Моя собака дома. Странно. Еще недавно это было моей настоящей, совсем несчастливой, но все-таки жизнью. Сейчас я словно бы играю роль в спектакле, который идет на незнакомом языке. Кстати, Тролль какой-то вялый, почти не лает, не прыгает. Жара, должно быть. И влажно, как в бане. Я записала, кажется, все.
8 июля. Я дома. Нюра тоже дома. Она ходит по квартире, злая и встревоженная, в трусах и лифчике. Жара ужасная, как в Ашхабаде. Нюру что-то беспокоит. Мне кажется, что она следит за мной. Она все время смотрит на телефон, потом на меня, словно мое присутствие мешает ей позвонить кому-то. Я сделаю вид, что сплю. Записывать буду потом, ночью. Кто-то стучит в дверь, звонок у нас сломан. Я знаю, что мне нужно быть ужасно осторожной, потому что они следят за каждым моим шагом. Для чего? Ах, как мне тяжело, как я путаюсь!
8 июля (ночь). Все время молюсь. Странно, я раньше считала себя человеком, верящим стихийно и малоосмысленно, а сейчас из головы не выходит одно: «Помоги, Господи!» Вся надежда моя. Думаю, как же Его мать пережила такое? Знаю, знаю, что Бог и Сын Божий, знаю! Но ведь на кресте мучился – человеком! Ведь плотью мучился! А мать была женщиной и любила Его, как женщины любят детей. Как я люблю своего сына. Маленького, больного своего ребеночка, отнятого, потерянного. Помоги, Господи, Пресвятая Дева, помоги мне.
Я сегодня многое поняла. Нюра думала, что я сплю, она несколько раз входила ко мне в комнату, я притворялась, даже похрапывала. Она поверила, ей не до меня. Пришел сиамец. У них был разговор, я подслушала. Вернее, так: дочь моя не умеет долго шептаться, она не из самых скрытных, не из самых терпеливых, она возвышает голос, крикунья, и очень избалована, ей на все плевать. Но я многое поняла, многое. Сейчас постараюсь записать. Сиамец колошматил в дверь, она открыла. Как была – в трусах и лифчике. Это страшный знак. Значит, они в отношениях. У нее фигура, как у Софи Лорен. Открыла дверь и повела его сразу в детскую. Но сначала посмотрела, сплю ли я. Я сплю. Детская у нас самая прохладная комната, в столовой невозможно находиться, она – на солнце, кухня тоже. Из детской доносился сначала их шепот, и я ничего не могла разобрать, потом слышу – повысили голоса, не выдержали! Он ей говорит: «Разберись уже, с кем ты! С ним или со мной!» Потом она – ему: «Я тебе то же самое могу сказать!» Он: «Я с ней не сплю!» С кем – с ней? Женат он, что ли? Она: «А этого я не знаю!» Он: «Зато ты меня знаешь!» Она: «Ты меня тоже!» Он: «Врунья! Ты мне наврала даже про то, как тебе целку разорвали! И хочешь, чтобы я после этого тебе верил! Ты еще две недели назад по нему с ума сходила! Куда все делось!» Она: «В другого вляпалась! Отмыться не могу!» Он: «Ни одному слову твоему не верю!» Она: «Ну и проваливай! Не заплачу!» Потом был какой-то грохот, стул упал, наверное, потом опять ее крик: «Не смей до меня дотрагиваться!» И его голос: «Блядь ты, вот что!» Потом все затихло, но через пять минут она выскочила проверить, сплю ли я. Я захрапела, и она вернулась в детскую. Я боялась шевельнуться. Потом сиамец сказал: «Давай отвалим». Меня холодный пот прошиб. Он: «В Штаты, к моим. Хватит говно месить». Она: «Ах, скажите! А там ты кем будешь?» Он: «Там ребята помогут. И поеду не с пустыми руками». Она ему: «Козел, ты хочешь посидеть в американской тюрьме?» Он: «Там тюрьмы не такие, как у нас. Там курорт, а не тюрьмы». Тут началось торопливое чмоканье, кто кого целовал, я не поняла. Потом она громко прошептала: «Подожди, ко мне деньги плывут, не хочу терять. Большие». И что-то сказала совсем тихо. Я знаю – что! Она сказала ему про дачу. Вот какие деньги она не хочет терять! Ну, конечно, про дачу, потому что он ответил: «Не смеши меня, какие это деньги!» И она обиделась: «Для меня – большие, я наркотой не наживаюсь». Потом опять чмоканье. Значит, это он ее зацеловывает. Она сказала: «Ты что, не видишь, что здесь творится! У матери крыша поехала». Он, наверное, что-то спросил, потому что она ответила полную чушь, что-то про маниакальную депрессию. Ага, вот и диагноз! Не дождетесь. «Так ты, – говорит он, – будешь теперь всю жизнь ждать, пока она копыта откинет?» И тут – раздался звук! О, какой звук! Сладостный! Звук удара руки о щеку. Моя дочь дала ему по физиономии.