Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаешь, – сказал Борис, – не могу выкинуть Йоську из головы…
И мы вдруг стали, торопясь, перебивая друг друга, вспоминать разные, часто дурацкие, эпизоды нашей с ним дружбы.
* * *
Время от времени он приглашал нас на концерты. Я старалась увильнуть, а Борис с удовольствием принимал приглашения – он любит музыку, в отличие от меня. В тот раз Израильский филармонический под управлением Зубина Меты исполнял «Реквием» Верди…
На обратном пути, как обычно, Йоська восклицал, ахал, цокал языком, вспоминал другие оркестры, в исполнении которых слышал «Реквием» раз, возможно, пятьдесят… Но, как известно, «Зубин – велик, другого я не скажу…» Борис позволил себе заметить, что в отличие от «Реквиема» Моцарта музыка Верди не кажется ему столь же глубокой, что ей не хватает подлинной трагедии, что Верди вообще несколько театрален…
Йоська – обычно обходительный и нежный в беседе – бросил руль (машина мчалась вниз по серпантину из Иерусалима в Маале-Адумим) и завопил, потрясая кулаками: «Если б ты слушать столько музыка, сколько я, ты бы такого не сказать!!! Я тебе докажу!!!»
– Чудом не перевернулись… – сказал Боря.
– Помнишь, к нему как-то приезжал папа, и он так радовался, так простодушно хвастался: «Приехал папа, дал деньги…»
В тот раз он представил папе свою женщину, и она понравилась старику. Весь вечер тот проговорил с ней по-французски… Йоська был счастлив и горд: Папа оценить, папа сказать – видна порода…
Кажется, этот роман длился еще несколько месяцев, и наш бедный друг умолял ее оставить семью и завязать судьбу навеки, но она так и не решилась… Между нами, я могла ее понять…
В один из вечеров, когда Борис преподавал в своем кружке в центре Иерусалима, Йоська вдруг явился без приглашения, совершенно некстати… От ужина отказался, но сел на кухне и просидел так за столом с полчаса, почти не разговаривая и на вопросы, с которыми я приставала к нему, отвечая междометиями.
Вид у него был трагический, виноватый и кроткий.
– Вот, бросаю вас… – сказал он наконец. И эта фраза была произнесена на иврите библейском и правильном, словно он вызубрил ее, отрепетировал: – Я оставляю вас…
Зная, как часто он произносит совсем не то, что имеет в виду, а мы часто не так его понимаем, я приступила разбираться при помощи десятка-другого наводящих и уточняющих вопросов: что значит – бросаю? Едет проведать папу? Переезжает из Маале-Адумим в другой город?
Но он перебил меня:
– Я уже продать дом… На той неделя – самолет…
Я села напротив него за стол. Мы помолчали…
– Йоси… почему?
– Все напрасно… – проговорил он. – Я ловить воздух… Я искать дым… Знаешь, что я думаю? Всякий мужчина ищет своя половина и находит. Вот вы: даже когда ты кричишь на Борис, видно, что ты – от него половина… У меня же просто нет половина… Моя половина, моя женщина… Понимаешь? Ее просто нет на земле. Наверно, она ушла в дым, эта девочка, когда я сидел в пальто и шапке в задней комната у дяди Говарта и тети Анны… Наверно, ее превратили в пепел, как всех в моя семья… А я не понимал это и все искал и искал ее вся моя жизнь… Теперь – хватит, генук… теперь – марш к папе. Он становится старый и уже не может иметь ученики… Ну, деньги достаточно и мне и папе… Все хорошо…
Первое время после его отъезда (мы как-то не сразу очухались, не сразу поняли, что это он навсегда), гуляя в субботу по нашему городку, мы по привычке забредали на его улицу. Высоченная пальма во дворике его дома почти на краю обрыва высилась упрямо и недвижимо, как безутешная вдова… Интересно, – говорил Борис, – дают ли ей воды новые хозяева – так много воды, сколько давал ей Йоська?..
* * *
Наутро во вторник мы наконец попали к Рембрандту. На этот раз Борису повезло: все было на месте – и черные шляпы сгрудившихся вокруг стола синдиков, и высвеченные в коричнево-золотой мгле лица ночного дозора, под которым расселся на полу целый класс, вероятно седьмой, если прикинуть по внешнему виду.
Ребятам объясняла что-то экскурсовод или учительница, недалеко ушедшая от них по возрасту.
Мы с Евой оставили отца жить в двух этих залах, а сами пошли гулять по музею…
Через час он разыскал нас в буфете, обнял за плечи и сказал:
– Идемте, я покажу вам Йоськину мечту…
Мы опять поднялись наверх, в залы Рембрандта, и подождали, пока немного рассеются зрители перед «Еврейской невестой».
– Вот… – сказал Борис. – Смотрите не торопясь…
Пурпур и золото струили свет, исходящий от этих двоих. Пурпур и золото, и белый шелк, и розоватый жемчуг… Каждый сантиметр картины, даже самые темные ее недра излучали свет.
Мужчина обнимал свою женщину, рука его целомудренно и нежно касалась ее груди, и в этом движении – как и во всех движениях и взглядах в этой картине – физическое перерастало в духовное. Его крупная благородная рука осторожно слушала ее сердце и одновременно оберегала его… А она своим проникновенным лицом, всем существом, всем телом слушала его… Мужчина существовал для женщины, а женщина – для мужчины, два сердца, которые сошлись, чтобы соединить в этом мире то, что разделено.
И в миге оцепенения счастья оба они составляли такое единство сущего, как будто Сам Всевышний через них являет миру свет, тот самый свет Первого дня творения, в котором выражена глубокая тайна вечности…
Под вечер, возвращаясь в гостиницу, мы шли набережной канала.
В воде рябились и качались огромные окна бывших складов Ост-Индской компании… В открытом окне первого этажа стояла женщина и – из окна – кормила аиста, неторопливо гуляющего по тротуару.
Мимо нас проехала машина, остановилась у одного из домов. Из нее вышел мужчина, открыл багажник и, достав ящик с продуктами, подошел к подъезду, открыл ключом дверь и толкнул ее внутрь. Несколько мгновений, пока он заносил ящик в дом, мы видели в открытой настежь двери кусочек интерьера: черно-белые «шахматные» плиты пола, деревянная лестница на второй этаж – точно такой интерьер, который только что в Рейксмузеуме мы видели на картине Питера де Хооха.
И мерцающая приглушенной медью люстр, золотисто-коричневым лаком перил, начищенным серебром канделябров глубина бюргерского дома (магически осязаемое пространство «перспективного ящика» голландской живописи XVII века, века благородной старины) заворожила нас, мы просто с места двинуться не могли, так и стояли, пока мужчина не внес внутрь дома ящик с продуктами из вполне современного, надо полагать, супермаркета…
Эта незыблемость мира старой Европы, ее домов, лестниц, каналов и парапетов, яхт на воде и мостов над водой, ее добротная сумрачная основательность так контрастировала с нашим ослепительным миром резкого прямого света, с бесслезным – до рези в глазах – пастушьим небом, жестким небом оголенных библейских страстей…