Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь дремоту ее возник — топорщатся усы — де Гран, посланник ночи.
— Простите — виделись намедни, я готовлю фильм, посвященный Учителю. Как приятно вновь оказаться рядом с вами.
— Я понимаю. Пройдет и это — произойдет и это. Реки!
— Как умно вы сказали! Я предвосхищаю нечто. Свое дитя оставив, стопы сюда направил — снимать шедевр, не больше и не меньше!
— Как тускло! И как знакомо… Вернись к оставленной тобою и боле не покидай ее, плотнись и уплотняйся, не искушай себя, не изнуряй, ведь твой искус — искусство. Ты же — гончий.
— Шеф нуждается в ваших сонетах, в вашем содействии, образ Учителя ему непонятен и поныне. Скромный ужин, если, конечно, вы не будете возражать, нежнейше просим!
И разом села, опустив голубенькую рубаху бонги на шее ожерельем, пытаясь сфокусировать взгляд.
— Какой такой шеф?
— Ник Боурис, автор «Догоняя» и «Праздного трупа», направляется к пункту игрек, в коем он намеревается поведать публике о жизни супруга вашего в тонах сочувственных. Великий Ник Боурис, вы должны были слышать о нем.
— Он хочет сказать правду о Чартерисе? Я правильно поняла вас? О, Боже! Эти руны столь возвышенны, что не могут быть так просто развешены. Что Колин! Даже я шифровкою самой себе теперь кажусь, что неудобно… Он хочет истину обрести твой Боурис?
Испариной покрылась, он же рыбой задышал на берегу.
— Признаться, я смещен немало… Пардон — я знаю, что ответить! Мы делаем кино, не что-то иное, это совсем не евангелие с позволения сказать, скорее что-то прямо противоположное. Это будет его биография — понимаете?
— Вновь та же птица! Кино, говорите? И вы меня хотите отсюда к шефу?
Ногтями поскорей пригладить темных буйство волос.
— Фиат мой будет рад вам.
Византийский поклон.
Замерла пораженно.
— Вы за рулем? Я было решила, что и вы там у себя человек не последний. Выходит, я ошиблась?
Но нет. Студийная машина с водителем, все как положено, и тут же к ископаемому центру, рискуя жизнью.
Городские укрепления «банши» бойницы, за ними ухмыляющиеся трилобиты — память предков. Прямиком в логово ассасина, ему в лапы пока же затейливые тропки, посыпанные серым песком, когда-то по ним ходил сам Леопольд Второй. Набок головку свою и неярко дали океана серая темная щебенка насыпь унылой косой к горизонту и пенящиеся волны… Закрыть глаза и слушать шум волн вум шолн мешает шум мотора.
На восемь распадаясь звучаний. Тихое, лихое, унылое, постылое, милое, гневное, новое и непреходящее — таясь одно в другом к аурикулярным ее нервам. Скользят, скользят, грозя собой увлечь, заклокотало где-то зловеще, словно глотка зверя, и, в волосатую вцепившись де Грана руку, Анджелин вскричала:
— Они не оставят меня в покое — в здравом уме осталась лишь я, но они не оставят!
Он влажную руку свою обвил вокруг нее и тихо проблеял:
— Детка, астрал остается астралом, да только иной он теперь.
Огромные свои сложив крыла, тихонько взвыла и оказалась в страхосфере.
Черен поднялся Боурис, искрами сыпал, в маске лицо, в гиацинтах, росших в бассейне, лыс, словно жук, обликом евнух, придатки, однако, на месте. В зале соседней роскошный стол. Накрыт для нее.
— Позвольте мне вас почувствовать прежде.
— Мне не до чувств.
Анджелин даже здесь оставалась собою. Он предложил ей поплавать, когда же она отказалась, выбрался неторопливо из зелени вод и, тело свое обмотав полотенцем, направился к ней.
— Ну что ж, — тогда после обеда.
— Спасибо, я плавать вообще не умею.
— Ты брассом поплывешь, едва увидишь наших кукол. Гелиогабал, он за собою вел ее шутя, туда, где сто, она же смело серьезным тоном:
— Мне необходимо серьезно поговорить с вами о положении дел в нашем мире.
Вокруг непомерной залы он вел ее, стены в гиацинтах, то и дело останавливается возле щебечущих стаек — гости. Спертое дыхание покрытых пылью коралловых деревьев, хрупкие кристаллогмиты, мифология простейших — всюду одно и то же, мир древний и никогда реально не существовавший. Королларий о кораллах и кристаллах.
Фигмей — один из многих — с речью, что началась прославлением Боуриса, но тут же, воспарив, он речь повел о сталелитейной промышленности некоего неназванного государства, далее речь шла о Ван Гоге, женщине по имени Мария Брашендорф или Братцендорф, что после девятидневного заключения родила, но на весах безумия сие не отразилось, ибо обитатели атлантического побережья никогда не играли существенной роли в судьбах континента. Речь благополучно проистекла, и все воссели рядом с Анджелин, хозяин дома, его рука на левой груди ее под платьем многомерным.
Банкет начался. Появилось первое блюдо — горячая вода с плавающими в ней листиками непонятного растения (все прочие блюда, подававшиеся на этом банкете, также отличались необыкновенной текучестью, что было в те времена явлением обычным). У Джи молчали все, здесь говорили все. Все было живо, все кружило.
— И ведомый нам мир, — она ввернула, — себя уже утратил, еще пара месяцев, и он провалится в тартарары. Кто может, должен сохранять до лучших времен то, что он смог донесть до этих, иначе психоделические воды затопят все и вся, вы в вашем фильме должны другим сказать об этом, когда минует это время, мы вновь отстроим прежний мир.
— Нет, нет, нет! Я вижу все иначе. Пункт Игрек — точка поворота, от которой мы и будем совершать дальнейшее наше движение, никаких запретов, никаких комплексов, никакой техники и политики. Все это там — за поворотом. Твой муж — спаситель, ведущий нас прочь от всех этих дурацких стереотипов. Мы должны забыть все, иначе мы не сделаем и шага — верно? Так я себе это представляю.
— Звучит, конечно же, красиво, но только ерунда все это, чушь. Как выжить в мире, где не сеют и не пашут, но все хотят спокойной сытой жизни, будут миром править чума и голод, не разум — чума и голод.
— Ох, милая, кому ты это говоришь — я только рад буду, когда весь этот техносброд отбросит копыта, вся эта гнилая борзоазия, весь этот Запад, их будут хоронить в общих могилах — то-то бульдозерам работы будет от Манчестера до Мекленбурга, то-то радости.
— Вы меня поражаете, Боурис. Кто же тогда будет смотреть ваш эбос?
Кактус рождественский нарезан тонкими ломтиками — тошнотворно суккулентное блюдо.
— Я сам их буду созерцать. Для эго эго плод приносит свой — не так ли? Лишь для самого себя, для радости моей, для ублажения! После шестидесятых все «Я» мои ни на мгновение не прекращали источать декомпозит распада. Мир выгнил изнутри — ты понимаешь?
Глоток кислого gueuze-lambic.[20]