Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Простите, как я должен к вам обращаться?
– Обычно все обращаются ко мне по имени и фамилии.
– Вы понимаете, Питер Лейк, что деньги, вернее, сам факт их наличия, могут негативно повлиять на эти чувства?
– Да, сэр. Я и сам это ощущаю.
– Тогда ответьте мне на вопрос, каким образом вы могли бы оградить себя от их тлетворного влияния?
– Я могу ответить на этот вопрос. У меня нет образования, но я не такой дурак, как вы, наверное, думаете. После того… как Беверли умрет, вернее, если это произойдет, я тут же исчезну. Мне все это не нужно.
Он провел рукой, указывая на убранство залы, но имел в виду весь этот мир.
– И вы полагаете, что я позволю вам исчезнуть? Ведь вы именно тот человек, в которого влюблена моя дочь. Это известно мне доподлинно. Она сама сказала мне об этом.
– Вы не сможете этому помешать.
– Мало того. Я было решил содержать вас, сделать вас членом нашей семьи, то есть одним из нас… Но теперь я думаю иначе. Вы меня понимаете?
– Разумеется. Я прекрасно вас понимаю. Господин Пени, помимо прочего, мне, по всей очевидности, не суждено иметь семью в том смысле, который вы вкладываете в это понятие. Я рожден защищать других, сам же в защите не нуждаюсь.
– Стало быть, мы договорились. Но вам придется оставить воровской промысел и вернуться к своей профессии механика.
Питер Лейк согласно кивнул.
– Я хотел бы попросить вас об одной-единственной вещи. Ваша помощь понадобится мне только в этом.
– О чем именно речь?
– О ребенке. Много лет назад я столкнулся с этим ребенком в подъезде одного дома, но его лицо до сих пор…
В этот миг в залу ввалились нагруженные блюдами и бутылками и раскрасневшиеся от жара духовки повара с кухни. Прежде чем они сели за стол, Беверли отправила их мыть руки, но вовсе не потому, что они были грязными. Просто ей хотелось обнять отца и поблагодарить его за то, что он согласился принять Питера Лейка (она подслушивала их разговор из-за двери).
После обеда Айзек Пени и Питер Лейк отправились в маленький кабинет и, сев перед камином, молча уставились на полыхавшее в нем пламя. В камине горело с полдюжины поленьев, объятых красноватыми огненными сполохами, которые постепенно меняли свой цвет, пока торцы их не обратились в подобие шести солнц, пылающих в кирпичном мраке, от которых веяло чем-то холодным и страшным. И Айзек Пенн, и Питер Лейк походили сейчас на оленей, окруженных со всех сторон пылающими деревьями и вглядывающихся ввысь, туда, где ярились причудливые языки пламени.
– Врачи сказали мне, – сказал Айзек Пенн таким голосом, словно говорил сам с собой, – что она может умереть через несколько месяцев. С той поры прошел почти год… – Он посмотрел на подсвеченное светом луны, покрытое морозными узорами окно и прислушался к грозному, словно марсианская буря, ветру, гулявшему этой ночью над озером Кохирайс – Не представляю, как она может спать на таком холоде. Предполагалось, что зимой она будет спать дома. Но она, конечно же, отказалась. Я даже думать об этом не могу. Такой холод может в два счета убить крепкого здорового мужчину, она же проводит на нем по двенадцать часов и как ни в чем не бывало приходит на завтрак. Ей нипочем этот ветер и снег. Вначале я просил ее ночевать в такое время дома, но потом я понял, что это дает ей силы.
– Как так?
– Я и сам не знаю.
– Да… – задумчиво протянул Питер Лейк, вспомнив о том что он находится в теплом уютном доме, окруженном со всех сторон бескрайним мятущимся океаном льда и снега, похожим на дикую армаду, не встречающую никакого сопротивления. – А как же остальные?
– Вы о ком?
– О тысячах и о сотнях тысяч таких, как Беверли.
– Все мы таковы. Она облечена плотью, только и всего.
– Но ведь это нечестно!
– Пожалуйста, выражайтесь яснее.
– Несчастные люди не должны страдать так, как они страдают сейчас. Ведь миллионы людей умирают еще в молодости!
– Обездоленные? Вы говорите обо всех несчастных? Думаю, вы говорите о жителях Нью-Йорка, потому что там несчастны даже богачи. Но разве Беверли несчастна? Нет. Так о чем же вы говорите?
– Разница все-таки есть. Люди, о которых я говорю, – дети, их матери и их отцы – живут и умирают, словно звери. У них не может быть специальных спальных балконов, пуховых одеял и собольих мехов, мраморных плавательных бассейнов, докторов из Гарварда и Джонса Хопкинса, подносов с жарким, горячих напитков в серебряных термосах и счастливых семей. Я рад тому, что у Беверли все это есть, но этим-то она и отличается от других! На том обездоленном ребенке, которого я увидел в подъезде, не было ни обуви, ни шапки. Он был одет в какое-то тряпье, и он был никому не нужен, вы понимаете? Он никогда не видел пуховых перин и мог умереть в любую минуту! Он стоял там единственно потому, что ему некуда было лечь!
– Все это мне прекрасно известно, – вздохнул Айзек Пенн. – Я видел подобные вещи куда чаще, чем вы. Вы забываете о том, что я очень долго – дольше, чем вы прожили на этом свете, – был нищим. У меня были родители, братья и сестры, и все они умерли молодыми. Я все это знаю. Неужели вы считаете меня законченным глупцом? В нашей газете мы привлекаем внимание публики к различным проявлениям несправедливости и предлагаем свои варианты решения проблем. Мир действительно полон страданий. Но вы, вы, похоже, не понимаете того, что эти люди, права которых вы так горячо отстаиваете, вознаграждаются за свои страдания чем-то иным.
– Чем же?
– Своими эмоциями и чувствами. Их тела и их чувства имеют такую же определенность, как и микроскопические детали разных времен года или крошечные детали жизни огромного города. При всей своей видимой хаотичности они являются частью единого плана. Вы об этом не думали?
– Этот план кажется мне несправедливым.
– Кто сказал, – внезапно взорвался Айзек Пени, – что мы, люди, можем отличить справедливость от несправедливости?! Почему вы считаете справедливым то, что вам представляется таковым? Вам не кажется, что последствия и смысл определенных событий станут понятными только через много лет, через поколение, через десять поколений или, быть может, только перед самым концом человечества? Вы говорите совершенно здравые вещи, но при чем же здесь справедливость? Никто не сможет осознать ее, пока она не явит себя во всей своей славе. То, о чем я говорю, превосходит наше разумение, и тем не менее… Ни один хореограф, архитектор, инженер или живописец не мог бы измыслить столь грандиозного и столь тонкого плана. Каждое действие, каждая сцена занимают в нем свое место. Чем меньше у тебя сил, тем ближе ты к тому, что пронизывает собою все предметы этого мира, терпеливо подготавливая их к приходу будущего, которое будет ознаменовано не тем, что называем справедливостью мы с вами, но чем-то неизмеримо большим – чудесными связями, которых мы не можем себе представить, немыслимыми, страшными в своем величии картинами или, если хотите, наступлением золотого века, который явится не воплощением наших желаний, но голой истиной, на которой зиждется все, что было, есть и будет. Да, Питер Лейк, в мире существует справедливость, но она сокрыта от нас. Мы силимся отстаивать ее, не понимая, в чем именно она состоит. Впрочем, это не имеет особого значения, ибо искры справедливости вели нас от эпохи к эпохе подобно таинственным двигателям, энергия которых, передаваемая по незримым линиям, помогает людям совладать со тьмой.