Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Куда?
– Далеко.
– Когда?
– Сейчас.
– Возьмите меня!
Она посмотрела на Пише с таким напряжением нежности, что на глазах у нее выступили слезы. Пише улыбнулся, польщенный.
– Я еду в Америку, – сказал он.
– Мне все равно. Возьмите меня!
Ее волосы – пепельные, как у кинематографических красавиц – выбились из-под маленькой шапочки. Ее тонкое лицо разгорячилось. Она стиснула руку Пише в своей.
– Я не буду вам в тягость, вот увидите. Вы можете взять мне самый дешевый билет. Я ем немного. Мы с вами так хорошо сошлись. Это ненадолго. Через три недели, если захотите, мы расстанемся. Я не буду вам надоедать.
Пише был смущен. Девушка ему нравилась. Ее глаза. И даже не глаза, а взгляд. Виновато улыбаясь, он посмотрел на приятеля.
Тот пожал плечами, вынул бумажник и кликнул кельнера. Они расплатились и вышли.
«Мавритания», огромная, залитая светом – предвестье нью-йоркских небоскребов – стояла у набережной.
– Ну, прощайте, – сказал приятель, – кланяйтесь моей родине.
– Прощай, – сказал Пише, – что ж ты будешь делать сегодня вечером?
– Пойдите в кино, – посоветовала Мицци, – вы любите кино?
Пише захохотал.
– Прощайте, – повторил приятель, – месяцев через шесть я рассчитываю увидеть твою книгу об Америке.
– Как? – воскликнула восхищенная девушка, обращаясь к Пише. – Ты писатель?
И вежливо другому:
– А вы?
– А я так, бродяга, – сказал он, еще раз махнул шляпой и пошел.
Пароход оказался полупустым.
Он как бы специально был создан для того сорта влюбленных, которые предпочитают уединение. Пише и Мицци прозвали огромную «Мавританию» своей яхтой, Они бродили по обширным спардекам верхней палубы, Администрация, расстроенная убыточным рейсом, не препятствовала пассажирам третьего класса проникать наверх. Там их встречал третий помощник капитана, любезный молодой человек, который охотно болтал с Мицци, объясняя, что в его обязанности входит во время катастроф, впрочем очень редких, спасать кассу и судовые документы. Пише помещался в первом классе, а Мицци внизу. Она была одна в семиместной каюте. Пише часто навещал ее. На пароходе только и были, что пара-другая второсортных миллионеров, несколько негров с добрыми и нежными, как у детей, лицами да одинокий мальчик лет тринадцати в бриджах, в пуловере, с кучей книг под мышками. Пише делал заметки для будущей книги об Америке. Мицци вязала, выпросив у горничной клубок шерсти и голландскую спицу.
Она располагалась на шезлонге, вытянув ноги. Не переставая вязать, она болтала с мальчиком.
– Но и родители ваши хороши! Как же они решились отпустить вас одного, деточка! – говорила она, давая волю своей страсти жалеть и опекать.
Мальчик надменно улыбался.
– Они хотят развить во мне самостоятельность, – отвечал он неохотно, – они боятся, как бы из меня не вышел книжник.
Он привязался к Мицци и всюду таскался за ней, уткнувшись на ходу в книгу.
По вечерам в салоне играл джаз в составе двадцати двух музыкантов. Мицци смело входила, окидывая этот роскошный зал опытным взглядом посетительницы дешевых кафе. Теперь, когда Мицци не была голодной, ничто не мешало ей быть элегантной. Она ни за что на свете не позволила бы себе носить что-нибудь вышедшее из моды. Все, что было на Мицци, отличалось от парижских образцов только дурным качеством материала. Мицци называла это: «не плюхаться в грязь», «не становиться тетей».
Пише смешил этот язык, составленный из уличного жаргона и высокопарных выражений, подслушанных в бульварных фильмах. Звуковое кино – по крайней мере в Германии (с характерным для тридцатых годов падением вкусов) – заменило в обывательских массах литературу, живопись и музыку.
Постепенно Пише восстанавливал биографию Мицци. Он строил ее не только из признаний, но также из заминок, из пауз – с проницательностью, которая давно стала для него профессиональным навыком. Иногда она бормотала во сне что-то неясное, например: «Кошечка, бедная кошечка!» или «Не трогайте мой живот!…». Пише понимал сон как выплывание всего, подавляемого днем.
У него был дар конструктивного воображения. Поймав одну счастливую деталь, он выводил из нее характер, события, жизнь.
Так, в области биографической он прежде всего установил профессию Мицци. Да, она была из тех, кого. Геббельс на своем пошлом языке называл «девушки радости».
Постепенно всплывала грустная история ее жизни. К числу достоинств Мицци относилось то, что она не запиралась, когда ее уличали во лжи.
Она происходила из Mittelstands, из среднего сословия, принадлежала к крайним низам его. Бедность, плохо прикрытая самолюбием, господствовала здесь. Однако, путем чрезвычайных усилий, описание которых само по себе могло бы составить летопись будничного героизма, семье удалось скопить некоторые сбережения. Насколько можно было понять из слов девушки, в этой семье образовался род фамильной драгоценности в виде закладного листа ипотечного банка. Когда Мицци исполнилось шестнадцать с половиной лет, германская марка достигла своего наиболее глубокого падения (1 доллар = 4200 миллиардов марок). Это было во второй половине ноября 1923 года. Голод сделал ее «девушкой радости». Это случилось в одну из тех суббот, когда объявляли индекс зарплаты на предстоящую неделю.
Летом 1925 года, после краха концерна Сткннеса, она стала посещать квартал святого Павла и знаменитую улицу Репербан. Она не вылезала из тайных абортариев. В сущности, она никогда хорошо не питалась. Сначала были суррогаты монархии, потом недоедание республики, потом голод диктатуры. Это перемежалось редкими пиршествами, воспоминание о которых сохранялось на долгие годы. Так, например, она могла сказать: «В марте 1930 года я ела ананас». Или: «Суфле, которым меня угостил Роберт осенью 1932 года…» Все банкротства, все путчи, все репарации отражались на судьбе немецкой девушки.
– Что ж, – сказал Пише, когда они гуляли после обеда на палубе. – Возможно, что мне удастся устроить тебя в Нью-Йорке.
У него была мысль насчет бюро «Международной рабочей помощи» или правления какого-нибудь из профсоюзов.
– Ты ведь барабанишь на машинке? Во всяком случае, безработной ты не будешь.
Узнав, что она сможет получать долларов двенадцать в неделю, Мицци взволновалась. Мечта о двенадцатидолларовом содержании ослепила ее.
Они строили бюджет. Пять долларов в неделю за квавтиру, – конечно, не в центре, а где-нибудь там, в Бруклине. Центов тридцать пять – двенадцатичасовый кофе с булочкой. Обед – поздний; в семь часов, чтоб не ужинать, – пятьдесят центов. Они оба долго исчисляли статьи расхода, догадываясь о ценах по романам, по письмам, по слухам.
– Я забыл тебя предупредить, что газ, электричество и вода входят в квартирную плату.