Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19
Когда все улеглось, отлюбопытствовало, перестало ахать и кричать, отбарабанило в двери и по стеклам, порыжело, опало на землю, укрылось снегом и ушло под лед – тогда, кажется, я в первый раз спокойно взглянула на себя в зеркало.
Зеркало украшало коридор в квартире, которую вот уже полгода Кузьминых полюбовно снимала у одной своей дряхлой родственницы.
Кузьминых, пригласившая меня к себе на выходные, еще не прискакала со службы, а моя закончилась непредвиденно рано. В пять вечера я открыла обитую малиновым дерматином дверь ключом, который был надежно прикован к моей сумке с помощью сложной системы карабинов и цепей. Я была совершенно и благословенно одна. Угасал дымчато-серый, робкий февральский день.
Зеркало не говорило о том, чем я живу, о чем я думаю, чего боюсь, чему улыбаюсь. Зеркало показывало только неровную рыжую лесенку растрепанной прически, черный пиджак и белую рубашку, золотистый патрон губной помады в моих руках, аквамарин отчетливо проступивших жилок на ладонях, и еще один, любимый, чистой воды, на среднем пальце. И ночные тени под глазами, и морщинку на переносице.
Мне стало, в общем, легче. Мне стало легче, как становится легче безнадежно больному, когда ничего уже не может быть выражено словами, но он точно знает, что его ждет.
***
Никого на месте Вермана невозможно было представить. Хуже того, никакого места у Вермана не было. Чувство к нему было расположено как-то по касательной ко всей остальной жизни, и любые сравнения исключали какое-либо соответствие между благодушной симпатией, добротой, участием, снисходительным желанием помочь, любопытством или просто увлечением этой азартной дуэлью, в которой всегда кто-то первым заряжает игрушечный пистолет и выпаливает три слова… – и ослепительной волной густого счастья, которая била мне под сердце, как только я закрывала глаза и обнимала его.
Но что мне было делать? Что мне было делать, если все это шло и в никуда, и ни для чего? Незаконная комета среди расчисленных светил. Да разве это про Вермана? Это про меня, про жизнь мою, про пианино. И разве я знала, для чего? Когда строка шла за строкой, и оживал перекидной календарь, и блокнот расставался со своей сердцевиной, которую я выдирала и отправляла неведомо куда? Нет. Я знала – для кого. И ему я могла все сказать – слова говорили сами. А без него слова молчали, и пианино было заперто на ключ.
Я, конечно, попыталась убедить себя, что это пройдет, что это не важно, что можно быть счастливым, просто делая счастливым другого. Принимать цветы, заходить в новый дом, поливать лужайку на даче под взглядом пучеглазого объектива, решать, в какую школу пойдут дети… быть ласковой, спокойной, доброй и правильной, жертвовать всем для семьи.
А вышло, что другой иначе представляет себе семью и не может быть вечно счастливым. И в обычном человеческом состоянии – гнева, ревности, страсти, уныния, – когда задрожит его подбородок, он станет тебе чужим, да таким, что ты однажды вечером не сможешь остаться с ним под одной крышей и уйдешь, хлопнув дверью.
Так что ничего нельзя было поделать.
Ничего нельзя было поделать. Ну, или только самое простое: умыться, почистить свои сорочьи перья, снять черный пиджак, надеть фартук, посмотреть, что можно сварганить вкусненького, потому что сегодня пятница, вечер, значит припрется большая компания – а мы с Кузьминых обожали компании, даже без учета таких традиционных поводов для сборищ и забав, как выходные.
Как это волновало маму! Проводить у Кузьминых больше времени, чем в родном доме, устраивать пирушки на съемной квартире, на волоске от исключения из лучшего университета страны, и так беззаботно, и так не замужем! Она посвящала бы этой тревоге куда больше времени, если бы не другие важные хлопоты: отец наконец-то переехал в Москву, и вот уже полгода как избавлялся от своего косогорского говорка и оформлял прописку… Ему было тяжело, он скучал по деревенским лесам и угодьям, объяснял маме каждый вечер, какая у него головная боль, потому что удачливый Леонид гонял своих подчиненных в хвост и в гриву − даром что друзья детства.
– Да и какой он друг? – вздыхал отец. – Я ж ему только списывать давал, а он, клещ… Дай, а то скажу… Поделись, а то скажу… Жох! Как был жох, так и остался. Голова трещит…
У мамы – специалиста по дизайну – с утра до вечера толклась в подсобке на улице Подбельского куча нервных заказчиков с километрами шелка и бархата, из чего ей, царевне-лягушке, надо было за три дня нашить всего, что они пожелают… И бедная мама пыталась примирить законы физики с одной стороны и парящую фантазию клиента с другой.
Так что, слушая их рассказы, мне было неловко признаться, что я-то иду на работу с нескрываемой радостью. Работа эта, впрочем, возникла из довольно натянутого разговора в учебной части – с Поляковым, хмурившим косматые брови, которому я, после мучительного сомнения, подала челобитную о судьбе Серафимовой.
− Она виртуозно владеет… − робко заглянула я в глаза Полякову, − она же работает, сплошные завалы на работе, она могла бы экстерном, она же…
– Серафимова пусть сама за себя просит, – неприязненно оборвал Поляков и щелкнул портфелем. – И вот кстати что, Лутарина. Хотите подработать, поезжайте сегодня на «Киевскую». Нужен журналист позарез… Ангелина, жена моя, рекламой занимается, заказчик должен материал послезавтра получить – а писать текст некому, кто-то там у нее заболел, другой уволился… и сама она завтра в Париж уезжает.
«Она же балерина!» – хотела воскликнуть я, но от волнения только громко сглотнула слюну.
– Позвоните, вот визитка. – И, не дожидаясь ответа, Поляков протянул мне снежный квадратик: шелковая гладь, золотые буквы.
Живут же люди − печатают свое имя на бристольском картоне, видят Париж раз в неделю, работают в компании «Синий поезд».
***
«Синий поезд» подхватил меня в сентябре, и понес на всех парах в рекламные дали. Жена Полякова не имела к балету никакого отношения, но, видимо, какой-то впечатлительный студиозус увидел ее в гостях на кафедре у Полякова, и восторженный шепот «чистая балерина» разошелся по углам и стал частью поляковской легенды.
Звали ее Ангелина Кан – ни больше, ни меньше.
Ходила она, действительно, исключительно легко – словно по облакам, и чуть покачиваясь. И, заметьте, без каблуков – это в Москве-то!.. Пока я таращилась на ее туфли, Ангелина объяснила мне, какой клиенту нужен текст – оказалось так просто, что я написала три страницы прямо в офисе и оставила у секретаря. Ангелина