Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это было крайне неприятно синьоре Риччиотти, в иные дни она с видом оскорбленной добродетели дефилировала по отелю, шурша юбками, тогда как у Маргериты были заплаканные глаза, а Штатенфос с непроницаемой миной сидел на веранде и пил виски с содовой. Между тем он и девушка уже решили, что ни за что не расстанутся, и, когда однажды душным утром синьора Риччиотти с негодованием заявила дочери, что короткие отношения с молодым цейлонским плантатором бросают тень на ее доброе имя и что человек, не имеющий солидного состояния, вообще не смеет претендовать на ее руку, очаровательная Маргерита заперлась на ключ в своей комнате и выпила содержимое пузырька с пятновыводителем, считая, что это яд, — в действительности же результатом было лишь то, что у нее снова пропал только-только появившийся аппетит и лицо стало еще бледнее и одухотвореннее, чем прежде.
В тот же день, спустя несколько часов, которые Маргерита пластом пролежала на диване, а ее мать посвятила переговорам со Штатенфосом, происходившим в нанятой для такого случая лодке, состоялась помолвка, и на другое утро все уже могли видеть, как энергичный заокеанский претендент завтракает за столом синьоры Риччиотти с дочерью. Маргерита была счастлива, ее мать, напротив, видела в помолвке неизбежное, но, возможно, все же преходящее зло. «В конце концов, — размышляла она, — дома о помолвке никто не узнает, а если со временем подвернется более выгодная партия, то жених-то будет на Цейлоне и с ним можно будет не считаться». И потому она настояла, чтобы Штатенфос не откладывал отъезд, и даже сама пригрозила уехать и прекратить всякое знакомство с молодым человеком, если тот не откажется от своей идеи: обвенчаться без промедления и уехать на Цейлон вместе с молодой женой.
Жениху оставалось лишь покориться — и он, стиснув зубы, покорился, потому что, едва помолвка состоялась, мать и дочь словно стали единым целым и ему приходилось изобретать тысячи уловок, чтобы побыть наедине с невестой хоть минуту. Он купил для нее в Люцерне прекрасные подарки, но вскоре телеграфные депеши вызвали его по делам в Лондон, а вернувшись, он увидел свою красавицу невесту всего один раз, в Генуе,[36]куда она приехала с матерью, чтобы встретить его на вокзале; он провел с ними вечер, и рано утром на другой день мать с дочерью проводили его в гавань.
— Я вернусь самое позднее через три года, и мы поженимся, — сказал он, уже стоя на сходнях. Но вот сходни убрали, заиграл оркестр, и пароход компании Ллойда медленно вышел из гавани.
Провожавшие спокойно уехали в Падую, жизнь их вошла в привычную колею. Синьора Риччиотти, однако, не сдавалась. «За год, — думала она, — все успеет перемениться, летом снова поедем на какой-нибудь модный курорт, а там уж наверняка появятся новые, более заманчивые виды на будущее». Тем временем от далекого жениха часто приходили пространные письма, и Маргерита была счастлива. Она вполне оправилась после треволнений минувшего лета и на глазах расцветала, никакого малокровия или плохого аппетита не было теперь и в помине. Сердце ее было отдано, судьба — обеспечена, и, пребывая в непритязательно-спокойном довольстве, она сладко мечтала о будущем, немного занималась английским языком и завела красивый альбом, куда наклеивала великолепные фотографии пальм, храмов и слонов, которые присылал ей жених.
На следующий год они не поехали летом за границу, а провели несколько недель на скромном курорте в горах. Со временем мать оставила свои надежды и перестала строить честолюбивые планы, в которых не было места мечтам ее стойкой дочери. Из Индии иногда приходили посылки — тонкий муслин и прелестные кружева, шкатулки, сделанные из иголок дикобраза, безделушки из слоновой кости; их показывали знакомым, и скоро уже вся гостиная была заставлена индийскими вещицами. Но однажды из Индии пришло известие, что Штатенфос тяжело заболел и доктора отправили его на лечение в горы; с той поры Риччиотти-мать уже не связывала с молодым человеком каких-либо ожиданий, но вместе с дочерью молилась об исцелении ее далекого возлюбленного, каковое благополучно и произошло в скором времени.
Тогдашнее состояние спокойного довольства жизнью обеим Риччиотти было непривычно. У синьоры, по сравнению с прошлым, прибавилось буржуазности, она немного постарела и сильно растолстела, так что петь ей стало трудно. Теперь отпала необходимость бывать на людях и производить впечатление состоятельных дам, на туалеты они тратили мало и были вполне удовлетворены непринужденной жизнью в четырех стенах; теперь не нужно было экономить ради дорогостоящих выездов и потому можно было позволить себе кое-какие маленькие баловства.
И тогда открылось — при том, что сами участницы событий едва ли это заметили, — как удивительно походила Маргерита на свою мать. После истории с пятновыводителем и прощания в Генуе по-настоящему глубокая печаль не омрачала жизнь девушки, она расцвела, округлилась и день ото дня все полнела, а поскольку ни душевные волнения, ни физические нагрузки не препятствовали ее развитию — играть в теннис она давно бросила, — то вскоре с хорошенького бледного личика Маргериты исчезла тень мечтательности или меланхолии, и стройная фигурка все более расплывалась, пока наконец девушка не превратилась в уютную толстушку, чего те, кто знал прежнюю Маргериту, и представить себе не могли бы. До поры до времени все, что в матери казалось комичным и гротескным, в юной девушке смягчали свежесть и нежное очарование юности, однако, вне всякого сомнения, Маргерита была предрасположена к полноте и обещала стать внушительной, прямо-таки колоссальной дамой.
Три года минули, как вдруг жених прислал отчаянное письмо, в котором объяснял, что не имеет возможности в ближайшее время получить отпуск. Однако доходы его за истекшие три года заметно возросли, и потому он предложил следующее: если в течение года он не сможет приехать в Европу, пусть его милая девочка приедет на Цейлон и хозяйкой войдет под крышу прелестной виллы, строительство которой вот-вот начнется.
Разочарование пережили, предложение жениха приняли. Синьора Риччиотти не обольщалась насчет дочери, понимая, что та утратила долю своего очарования, и поэтому было бы безрассудно возражать жениху и рисковать обеспеченным будущим Маргериты.
Такова предыстория, о которой я узнал позднее, развязку же видел, по воле случая, своими глазами.
Я сел в Генуе на пароход северо-германской компании Ллойда, отправлявшийся в Индокитай. Среди не слишком многочисленных пассажиров первого класса мое внимание привлекла молодая итальянка, которая, как и я, села на пароход в Генуе и плыла в Коломбо к жениху. Она немного говорила по-английски. На корабле были еще невесты, совершавшие плавание кто на Пенанг, кто в Шанхай или Манилу, и эти храбрые юные девушки составили приятный, всем полюбившийся кружок, даривший окружающим немало чистых радостей. Пароход не прошел еще Суэцкий канал, а мы, молодые пассажиры, уже успели познакомиться и подружиться и нередко опробовали на дородной падуанке, которую прозвали Колоссом, свои познания в итальянском.
К несчастью, когда мы миновали мыс Гвардафуй, море посуровело и падуанку свалила тяжелейшая морская болезнь; если до сих пор мы смотрели на девушку как на забавный каприз природы, то теперь, когда она целыми днями неподвижно лежала в шезлонге, такая жалкая, все прониклись к ней сочувствием и любовью и оказывали всяческое внимание, хоть порой и не могли удержаться от улыбки, которую вызывала у нас ее необычайная толщина. Мы приносили ей чай и бульон, читали вслух по-итальянски, отчего она иной раз улыбалась, и каждый день утром и в полдень перетаскивали ее вместе с плетеным шезлонгом в самое спокойное затененное место на палубе. Лишь незадолго до прибытия парохода в Коломбо она почувствовала себя немного лучше, но и тогда все лежала в кресле, по-прежнему усталая и ко всему безучастная, с детским страдальческим и беспомощным выражением на добродушном пухлом лице.