Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, Табанька, сперва, грешным делом, подумал: Бог высоко, Москва далеко и не понять, кто там нынче сидит. Гришка так Гришка. После отцу Евстафию Арзамасу, нашему посадскому батюшке, на исповеди покаялся. И надоумил он меня, глупого: под папистов Гришка подвести всех хочет, чтоб нам, с петлей на шее, поганый их крест целовать…
И весь посад мангазейский приговорил, пока смута не разгорелась, послать нас, вестовых, в Обдорск, потому как если Гришка прельстит промышленных людей, посаду против них не устоять. Думай, воевода, — возвращаться ли за подмогой, сразу ли идти на изменника. Он тебя ждет не раньше, как весной… Я все сказал, — важно поклонился Табанька на казачий манер, не снимая сермяжного малахая. Ничего не ответил воевода. Слушая промышленного, хмурил одну бровь, другую заламывал коромыслом. А как закончил наказную речь Табанька — пригласил мезенца с атаманом под палубу для долгого разговора. Едва они скрылись с глаз, люди с трех счаленных кочей начали тайный торг под носом у самого воеводы и грозного ермаковского атамана.
Не скоро трое вышли на палубу. Оглядев собравшихся людей, воевода приказал идти всем им к устью Таза, в Мангазею. И пошли три коча на полдень неподалеку один от другого, лишь бы не заслонять ветра. И плыли беспрепятственно всю Семеновскую неделю месяца ревуна[39].
Но на Рождество Пресвятой Богородицы, уже в виду устья Таза, похолодало так, что проснувшиеся на рассвете люди сперва удивились неподвижности судов, а после робко спустились за борт и ступили на вершковый лед, покрывший всю видимую поверхность губы. Лед трещал, когда в одном месте собиралось до трех человек. Имея до четырех десятков людей, промышленные и казаки пробовали просечься и протолкнуть кочи к берегу. Но к полудню они продвинулись всего на полверсты и решили бросить бесполезное дело: так добраться до суши смогли бы только через неделю.
Следующей ночью лед стал крепче и толще. Купцы и складники решили не рисковать товаром, перенести его в просторное зимовье на устье Таза-реки. Атаман с воеводой тоже наказали своим людям доставить казну на берег, а если лед окрепнет, то выморозить кочи и тросами волочь их к суше.
Вереница людей с грузами растянулась на восемь верст. При кочах оставались старик-баюн да трое-четверо казаков или промышленных, то и дело рубивших лед возле бортов.
Радостные дни проходят быстро, несчастья переживаются не скоро. На память святой Федоры — замочи хвосты с берега задуло теплом и прелью. Ветер усиливался, тянуть груз против него становилось все трудней: люди скользили по гладкому льду, падали и катились обратно. Воевода с атаманом, казаками и мангазейскими промышленными перенесли на берег почти всю казну и, опасаясь за остатки, заставили ватажных помимо своего груза взять каждому из идущих по четверти пуда. У тех товар и съестной припас были уже вынесены на сушу, но на кочах оставалось самое ценное — скупленная в пути рухлядь.
Возле трех вмерзших судов оставались Ивашка Москвитин и Пантелей Пенда со своими товарищами. В жилухе под шубами отсыпался старик-баюн. В это время лед гулко треснул, а ветер задул с такой силой, что отправившийся было к берегу Федотка Попов с пудом пороха и с пятью сороками соболей в волокуше, высоко выбрасывая ноги, следом за грузом понесся в обратную сторону.
Пенда что-то кричал и размахивал руками. Слов его никто не слышал от гудевшего ветра. Он понял, что Федотку пронесет мимо и, зарубаясь в лед острием засапожного ножа, пополз навстречу. Вдвоем, на карачках, они приползли сами и вытащили на коч волокушу с грузом. Тут все заметили, что между берегом и судами появилась полынья. Она на глазах расширялась, а берег удалялся. Люди, оставшиеся на береговой стороне, испуганно озирались и карабкались против ветра, чтобы не остаться на оторванных льдинах.
Березовские казаки, мангазейские промышленные да поредевшая ватага встречали Воздвиженье Честного и Животворящего Креста Господня на устье Таза-реки, в зимовье с подгнившим стоячим тыном[40]. Народ заполнил избу и амбар. Товар и казна были сложены кучами под открытым небом.
Торчавшие из берега черные венцовые бревна, старая часовенка без окон и дверей с завалившейся крышей, ряд черных крестов среди осевших и покрывшихся мхом могил жалостливо напоминали о том, что посреди этой унылой тундровой равнины когда-то жили русские люди.
На что только не простираются произволения Божьи за грехи наши! Со слезами на глазах кланялся купец Никифор печальному Бажену:
— Прости, Христа ради. Не прогневись!
— Христос с тобой, за что мне на тебя гневаться? — кланялся в ответ дородный холмогорец. И, обнявшись, оба заливались слезами.
Холмогорцы горевали о пропаже Федотки Попова, устюжане — об Ивашке Москвитине. Отец Ивашки, старый Гюргий Москвитин, смиренно молчал, никого не видя и не слыша, лицом же был сер. Побелевшие губы его то и дело шептали:
— О Боже, Боже Великий, Боже Истинный, Боже Благий, Бог Милосердный!
Дядя Ивашки, Лука, молясь беспрестанно, во всем утруждал свое тело и иссушал плоть, чистоту душевную и телесную без скверны соблюдал.
О донцах-покрученнниках тоже вспоминали в молитвах, ужасаясь, что в такой день всех их движет по морю чья-то непреклонная воля. Ивашку с Федоткой за грехи родичей, а покрученников-казаков да старца — не за чужие ли?
Возле жаркого очага в зимовье только и разговоров было о внезапном ветре да об отрыве льда. Мангазейские промышленные и березовские люди, которым мытарства ватаги казались вполне удачливым плаваньем, рассказывали такие истории о скитаниях, что у ватажных под шапками волосы становились дыбом.
В то самое время три счаленных коча, окруженные белым полем крепкого льда, уносились все дальше и дальше от суши. И уже не видно было с них ничего, кроме открытой черной воды и льда. Впятером просечься к воде и протащить к ней хотя бы один коч нечего было и думать. Терпящие бедствие собрались в выстывшей жилухе на ватажном судне, где на нарах спокойно посапывал старец. Пенда развел огонь, стало жарко. Взопревший старик, кряхтя, вылез из-под шуб и свесил ноги в чунях.
— Ну вот, дед, — поскрипывая зубами, ругнулся про себя казак. — Плывем на Воздвиженье к чертям на праздник, прости, Господи, — перекрестился резко и косо.
Старичок залупал подслеповатыми глазами, пытаясь понять, о чем речь.
Третьяк прокричал звонким голосом:
— Только мы, шестеро, остались на судах. Остальные на берегу. И несет нас невесть куда!
Старик покачал головой, прислушиваясь к свисту ветра. Ни страха, ни печали не отразилось на морщинистом лице. Он что-то пробормотал и сладко зевнул, собираясь снова лечь.
— Ты, дед, поискал бы что-нибудь в старой башке! — так же громко пророкотал Пенда. — Мы-то пожили да нагрешили, а юнцам рано помирать. Что делать?
Старик, задумавшись, снова сел, свесив ноги, тряхнул головой раз, другой, о чем-то соображая. Пантелей, глядя на огонь, щерился, как перед боем. Хмыкнул: