Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но я рад, друг мой, что этот обманщик убрался из Жеводана. Больше он не станет мешать нам... – Де Моранжа взмахом руки велел кучеру трогаться.
В тот день мы снова, пожалуй, были счастливы.
И снова стали семьей. Мы, ошеломленные просторами, каковые раскинулись перед нами, ехали, вдыхая воздух, сдобренный дымом и обыкновенной, свойственной всем людским поселениям вонью. Мы смотрели на серые дома, на суету, наполнившую Сож. Мы остановились у трактира, на стене которого, уже омытая осенними дождями, висела бумага де Ботерна. Мы читали ее втроем, но каждый про себя.
А после отец, сорвав изрядно потрепанный лист со стены, швырнул его в грязь, и копыта его лошади клеймом отпечатались на лживых словах.
– Домой, – велел отец, пришпоривая коня. Он вновь был собран, холоден и жесток. – Домой, и поскорее.
С неба зарядил холодный дождь, небесные плакальщицы старались вовсю, спешили до первых холодов излить свои горести на темные земли, на побуревшие травы, на черные окна болот и бурые скалы. Небесные плакальщицы горевали о нас, людях, а мы, недовольные, сетовали на дурную погоду.
Я хорошо запомнил тот день. И путь, растянувшийся до ночи, которая легла на дорогу перед нами, покорно и мягко. Объяла шелестящей темнотой, приветствовала голосами сов и далеким воем волчьего племени. Наши лошади неслись по дороге, разбрызгивая воду и грязь. Низкая луна освещала путь. Сердце горячо стучало в груди, радуясь обретенной свободе и скорому теплу родного очага.
И вновь я не сомневался ни в том, что зверь убит, ни в том, что отныне для меня и Антуана, для нашей семьи все станет иначе.
Тот вечер закончился общей трапезой у камина, пусть и скудной, ибо нашего возвращения, как выяснилось, не ждали. Отец был мрачен и молчалив, словно он не обрел свободу, а, наоборот, попал в заточение. Антуан и вовсе почти ничего не ел, присевши в самый темный, самый дальний от камина угол. И вымокший до нитки, там и дрожал.
– Антуан, – обратился я к нему, касаясь холодной руки. – Пойдем, тебе надо переодеться в сухое, Антуан.
– Оставь его, – рявкнул отец, ударяя кулаком по столу. – Хотя бы здесь, хотя бы сейчас оставь его в покое!
Я молча поднял брата, удивляясь тому, что стал сильнее его, хотя прежде мы были равны. Я отвел его в свою комнату и, отослав прочь служанку – отчего-то мне показалось, что ее присутствие смущает Антуана, – сам помог ему раздеться.
И поразился тому, до чего же страшен он стал. Исхудавшее до последнего предела тело, дуги ребер, что выпирали, грозя прорвать серую шкуру, сплошь испещренную шрамами. Редкие, белые на груди, они множились на боках, чтобы на спине сойтись ужасной сетью. Сколько их было? Я пытался сосчитать, но сбился, я только смотрел, пораженный, и повторял:
– Антуан, господи, Антуан...
Я обнял его, прижал к себе, гладил по голове и плечам, ладонями ощущая неровности кожи. Я хотел защитить его от мира и понимал, что поздно. Я жаждал вернуться в детство, когда любая боль скоротечна, а будущее видится непременно счастливым... я ничего не мог исправить.
Он, прижавшись ко мне, заплакал. Господи, да в последний раз Антуан плакал года в четыре, рассадивши колени до крови, а я, старше и спокойнее, жевал листья тысячелистника и говорил, что скоро все пройдет.
Почему же теперь не могу повторить эти слова? Что замыкает губы мои? Что хватает за руки и заставляет отстраняться?
И Антуан, нутром поняв мое состояние, высвободился, схватил, не глядя, рубаху, поспешно накинул на себя, скрывая раны, и сказал осипшим голосом:
– Не говори ему. Что видел, не говори.
– Не скажу, – пообещал я, раздумывая над тем, как же поступить. Стоит ли мне настоять, чтобы Антуан остался в доме, или ему и вправду будет лучше в хижине на Мон-Муше? Трусливый порыв трусливого человека, жаждавшего избавиться от проблем.
– Нам лучше не встречаться, – добавил Антуан, закатывая рукава. В доме не нашлось одежды для него, а моя была чересчур велика. – Завтра я уеду. Лучше, если и ты уедешь.
– Куда?
– В Париж. Уезжай в Париж. Скажи отцу, что... просто скажи, что хочешь уехать. Увидишь, это его обрадует. И де Моранжа даст рекомендательное письмо. Он понимает...
– Антуан! – Я попытался приблизиться к нему, но он отступил, вытянул руки вперед, показывая, что не желает приближения. – Антуан, что происходит?
– Ничего. Ничего такого, в чем бы тебе следовало участвовать. Ты мешаешь, Пьер.
– Кому?
– Всем. Мне мешаешь! Черт побери, ты что, не понимаешь? Ты всему виной! Ты здесь, я там. Ты с людьми, я с собаками. Ты хороший и правильный, а я... я... уходи! Уезжай! Я не желаю видеть тебя.
Он выбежал из комнаты, а я остался, растерянный и беспомощный. Но стоит ли говорить, что ни в какой Париж я не уехал? Хотя в тот вечер отец несколько раз намекал на то, что мне стоило бы развеяться, избавиться от дурных воспоминаний о сидении в Соже. Однако к этому времени я был полон решимости. Я желал узнать, что творилось с братом моим.
Тетя Циля была не права, обвиняя меня в убийстве. И права, обвиняя в том же. Сложно объяснить, тем более что я никогда и никому не пытался объяснять, но... в общем, Йоля пришел ко мне через два дня после выпускного.
Йоля был бледен до синевы и трясся, что осиновый лист.
– Я убил ее, – сказал он с порога. – Я не хотел, Марат, я не хотел...
На что похож удар молнии? А на удар молнии и похож, потому как объяснить это состояние иными словами невозможно. Я сразу понял, о ком он, и понимание это выбило из жизни, из тела, из сознания. Легкие парализовало на вдохе, сердце сжалось, выбивая кровь в артерии, и не нашло сил расслабиться, чтобы принять новую порцию, горло свело судорогой, глаза ослепли.
А Тимур, на удивление хладнокровный Тимур, велел:
– Рассказывай.
Почему в тот, критический момент именно он оказался сильнее? Он ведь тоже любил Танечку, тихо, благородно, на свой, слюнявый лад, так почему же? Не знаю.
Йоля же, вытащив из кармана круглые очечки, пристроил их на нос – защитился от моего взгляда. Защитил меня от своего.
– Мы... мы пожениться собирались. Мама против, но мы все равно собирались...
Конечно, тетя Циля была против. Тетя Циля давным-давно нашла своему драгоценному сыночку невесту, девушку хорошую, тихую и длинноносую, с черным кудрявым волосом и усиками над верхней губой. Тетя Циля на дух не переносила шиксу Татьяну. Но домашний мальчик Йоля, вот ведь диво дивное, бунтовать решил.
– Мы... я бы поступил. В консерваторию...
По классу скрипки, печальной певицей трехголосых струн. Танечка скрипку любила, не Йолю, а скрипку...