Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не умею находить хороших мужчин, — говорит она обманчиво легким тоном. — Боюсь, это у нас наследственное — по материнской линии.
Каждый вечер она ставит на зарядку телефон. Даже не решается выйти на улицу, потому что тогда телефон замерзнет и аккумулятор перестанет работать.
Однажды вечером телефон звонит — и это тот самый негодяй. Тетушка долго беседует вполголоса, сидя на кухне. Мама посылает нас на улицу погулять. Мы играем в темноте почти два часа. Прорываем в сугробе пещеру. Собаки лают, как сумасшедшие.
Когда нас снова зовут домой, тетушка уже закончила разговор. Я прислушиваюсь, стаскивая с себя комбинезон и сапоги.
— Не понимаю, — говорит мама. — Как ты можешь после всего этого опять мириться с ним, стоит ему щелкнуть пальцами. По-моему, это разбазаривание женских сил.
— «Разбазаривание», — усмехается тетушка. — Что может быть важнее, чем пытаться добыть себе хоть чуточку любви, пока жизнь не прошла мимо?
«Вот это меня и напрягает, — подумала Эстер, надевая на штангу новые блины. — Когда Маури приходит ко мне в мансарду и рассматривает рисунки. Когда я начинаю думать о тетушке, на меня накатывают и другие воспоминания. Поначалу всегда вспоминаешь что-то безобидное, но за ним скрывается тяжелое и мучительное».
Тяжелое: мы с тетушкой едем по норвежской трассе, направляясь в больницу Кируны. Снег и тьма. Тетушка крепко держит руль. Права у нее есть, но она неопытный водитель.
Конец близок. Подумать только — я даже не помню, где находятся тем временем отец и Антте.
— Ты помнишь муху? — спрашивает тетушка, пока мы едем в машине.
Я не отвечаю. Нам попадается фура. Тетушка тормозит перед самым ее носом. Даже я знаю, что так нельзя делать. Машину может занести, и от нас останется фарш. Но она боится и делает не то, что надо. А я не боюсь. Во всяком случае, если и боюсь, то не этого.
Я не помню ту муху, но тетушка уже не раз рассказывала эту историю.
Мне два года. Я сижу на коленях у тетушки перед кухонным столом. Перед нами — раскрытая газета. В ней изображение мухи. Я пытаюсь взять муху с газетной страницы.
Мама смеется.
— Ничего не выйдет, — говорит она.
— Не говори ей, что она чего-то не может! — гневно отвечает тетушка.
Марит питает слабость к этим свойствам по материнской линии — умению останавливать кровь и видеть то, чего не видят другие. Она сердится на маму, потому что подозревает — сестра намеренно скрывает свой дар. Не хочет, чтобы мама приучила меня сдерживать в себе эту силу природы. Еще когда я была совсем крошечная, она смотрела мне в глаза и говорила:
— Видишь? Это ахкку (бабушка).
Однажды папа услыхал ее слова.
— Глупые курицы, — сказал он им. — Она ведь нам никаким боком не родственница. Это не ее бабушка.
— Он ничегошеньки не понимает, — сказала мне тетушка. Тон у нее обманчиво шутливый, все внимание сосредоточено на мне, но ведь я была еще грудным младенцем, слова все же предназначались отцу. — Он думает, что родство связано только с биологией.
Я снова пытаюсь поднять муху с газетного листа. И вдруг у меня получается. Она описывает круг возле наших голов, стукается о тетушкины очки для чтения, падает вниз и ползает по полу, тяжело поднимается в воздух и опускается ко мне на руку.
И я кричу. Пронзительно и душераздирающе. Марит пытается утешить меня, но это невозможно. Мать выбрасывает муху за окно, и та немедленно умирает на холоде. На картинке муха осталась, однако тетушка кидает газету в печь, и огонь жадно поглощает ее.
— Какая-то зимняя муха случайно проснулась, — говорит мать, решив быть реалисткой.
Тетушка ничего не говорит. Теперь, в машине, четырнадцать лет спустя, она спрашивает:
— Почему ты так кричала? Мы думали, ты никогда не успокоишься.
Я отвечаю, что не помню. И это правда. Но это не значит, что я не знаю. Я точно знаю, почему кричала. Это чувство возникает всегда, когда с тобой начинает происходить необъяснимое — такое случалось со мной и позднее.
Полное единение с миром. И вместе с тем тебя уносит. Возникает чувство, что ты растворяешься и исчезаешь. Так бывает, когда ветер вдруг пробирается в долину и разгоняет туман. Это очень страшно. Особенно когда тебе мало лет и ты еще не знаешь, что это проходит.
Теперь я заранее ощущаю, когда подступает такое состояние. Стопы как будто отнимаются, в них вонзаются тысячи игл. А затем — словно ноги не касаются земли, стоят на воздушной подушке. Мы связаны со своим телом куда крепче, чем думаем, и расставаться с ним всегда жутко.
Я могла бы сказать тетушке: «Представь себе, что земное тяготение вдруг перестало существовать». Но я вообще не хочу об этом говорить.
Я понимаю, почему Марит напомнила мне историю с мухой. Для нее это способ показать, что меня с мамой связывает кровное родство, что я несу в себе наследие их бабушки.
Хотя на самом деле это никому не интересно. В том числе и самой тетушке.
Мне три года. Я снова сижу на коленях у Марит за кухонным столом. Тетушка и папа уже две недели изводят друг друга, без конца пикируются, и теперь папа с Антте ушли в горы. В этот день зазвонил телефон. Тетушка купила обратный билет и упаковала свои сумки. Теперь она показывает мне фотографии мужчины с большой яхтой.
— Она у него на Средиземном море, — говорит мне Марит. — Они собираются дойти до Канарских островов.
— Помню, — говорю я, показывая на нос яхты, — ты сидела вот здесь и плакала.
Тетушка смеется. Этого она слышать не хочет. Сейчас Марит не верит в способности Эстер.
— Ты не можешь этого помнить, моя дорогая. Нога моя никогда еще не ступала на борт яхты. Я поплыву на ней в первый раз.
Мама бросает на меня краткий предупреждающий взгляд. Он означает: «Они не хотят знать». Не хотят знать, что можно вспоминать назад и вперед, что время движется в обоих направлениях.
«Маури тоже не хочет знать, — подумала Эстер, кладя штангу на плечи. — Он в опасности, но рассказывать ему об этом бесполезно».
— Ты могла бы нарисовать меня, — говорит он с улыбкой.
«Это правда, — подумала Эстер. — Я могла бы нарисовать его. Это единственная картина, которая осталась во мне. Остальные закончились. Но он не захочет ее видеть. Эта картина жила во мне с того момента, когда мы впервые увиделись».
Инна встречает меня и тетушку в дверях усадьбы Регла. Обнимает Марит, словно они родные сестры. Тетушка обмякает. Видимо, муки совести по поводу племянницы отпускают ее.
Самой мне ужасно не по себе. Я обуза для всех. Я не могу рисовать и зарабатывать себе на жизнь. Но мне больше некуда деваться. И, поскольку мне не хочется там быть, я все время уношусь куда-то. С этим невозможно ничего поделать. Когда мои ноги проходят по двум коврам на пути к Инне, я превращаюсь в двух ткачей — один из них взрослый мужчина, который постоянно затыкает языком щель между зубами, а второй — совсем молодой парень. Прикасаюсь к деревянной панели на стене — и я плотник с больной ногой, который обстругивает рубанком дерево. Все эти руки, вырезавшие по дереву, вышивавшие, ткавшие. Я так устаю, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не выйти из себя. С трудом протягиваю Инне руку. И я вижу ее. Ей тринадцать лет, она прижимается щекой к щеке своего отца. Все говорят, что она вертит им, как хочет, но в ее глазах такой голод.