Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже на второй день голодовки волчонок прогрыз дыру — обломанные когда-то молочные зубы отросли, но были искривлёнными, сильнее, чем обычно, загнутыми внутрь пасти, отчего иногда вцепившись в матрац, он сам не мог долго отцепиться, пока не привык. Выбравшись из логова в отсутствие своего кормильца, он устроил разгром в каморке: испортил продукты, какие были, изорвал постель и перебил всю посуду, обрушив со стены шкафчик. Единственный выходной костюм со Звездой Героя на лацкане тоже оказался на полу кое-где изжёванным и порванным, но самое главное, в клочья порвал кипу благодарностей и Почётных грамот, сохраняемых человеком со старанием и любовью. Он искал пищу, пробуя на зуб все подряд, и вовсе не хотел делать зла, однако человек расценил все по-своему — порол его верёвкой до тех пор, пока зверёныш от отчаяния не набросился на него и подросшими клыками не распорол бьющую руку, узрев в ней противника.
Кровь хлынула ручьём, кормилец испугался и убежал.
А волчонок полизал эту кровь и успокоился. Он не чувствовал вины и потому невозмутимо бродил по разгромленной каморке, продолжая вынюхивать съестное. И обиды не затаил, ибо, по его разумению, отплатил за боль и несправедливую трёпку. Отплатил не человеку — его наказующей руке и, если ожидал вражды, то именно с ней, как с отдельным существом, подобным кормящей собаке. Надо сказать, существом, никак не связанным с человеком, пока не воспринимаемым, как его продолжение, нелогичным и вздорным: то ласкающим, словно материнский язык, то сердитым и злым без всякой на то причины.
К человеческой руке нельзя было привыкнуть из-за непредсказуемого поведения.
Однако с рукой что-то произошло: вместо мщения она наконец-то принесла съедобную пищу — кусок плесневелого сыра. Волчонок в одну минуту сожрал его, а человек обрадовался, убежал и через некоторое время принёс ещё. Новой порции опять не хватило, и тогда он притащил целый свёрток приятной, позеленевшей и мягкой пищи, отдалённо напоминающей материнское молоко. Однако укус и видимый звериный аппетит заметно добавили ума руке дающей, и наутро она бросила целую рыбину, пахнущую гнилью. Волчонок сожрал её и до обеда спал как убитый, однако во второй половине дня вновь начал скулить. Тогда человек бросил ему кусок твёрдой, воняющей едким дымом колбасы. Он лишь понюхал, фыркнул и отошёл в сторону.
— Ну, не знаю! — рассердился кормилец и сам съел колбасу. — Капризничаешь, как иностранец! Дерьмо какое-то жрёшь, а от салями нос воротишь! Все, сил моих больше нет. Иди-ка ты в лес!
В тот день на базе никого не было — хозяин уехал в город встречать гостей: летом здесь не охотились, но рыбачили на реке и отдыхали на природе важные или состоятельные люди, не желающие «засвечиваться» в местах обжитых, многолюдных и официальных. Поэтому выпал случай, когда можно было безбоязненно избавиться от звереющего волчонка.
Кормилец посадил его в рюкзак, унёс на километр в лес и отпустил.
Впервые после заточения зверёныш оказался на воле. Запахи и простор на какое-то время ошеломили его и повергли в страх. Он долго бродил по земле, забыв о человеке, принюхивался, пробовал есть мох, древесную кору и траву, пока не уловил приятный гнилостный запах. Через несколько минут волчонок оказался возле базы, в помойной яме, и это было закономерно, ибо после неволи абсолютная свобода всегда приводит в подобные места. Здесь оказалось вдоволь нужной ему сейчас, полезной и сытной пищи — попадались даже куски протухшего мяса и целые испорченные рыбины. Нажравшись от пуза и вымазавшись в грязи, волчонок прибежал к своему логову — каморке — и зарычал, чтобы впустили. Обнаружив его человек хотел было вновь отнести зверёныша в лес, однако уже было поздно: на территорию базы въезжали машины…
Первый поединок араксы называли между собой Свадьбой, или Пиром Свадебным, где, как говорили в старину, и гостей напоишь, и сам напьёшься. Но хозяину-вотчиннику не пристало на земле валяться, а след гостя дорогого потчевать, и так, чтобы в лёжку лёг.
Если уж доведётся испить чашу, то собственной крови…
Перед Пиром своим Ражный заснул на утренней. а проснулся на вечерней заре со свирепой головной болью и острым приступом тревоги. Он ни разу в жизни не пробовал алкоголя, знал похмелье только по страданиям сослуживцев в бригаде, клиентов-охотников и собственных егерей на базе и теперь думал, что все они испытывают примерно такие же ощущения. Он понимал, отчего все это происходит: перебрал вчера с накачкой боевого духа и энергетической устойчивости: работа с землёй на ристалище и волчья кровь — слишком сильные средства. Сейчас происходило нечто вроде наркотической ломки, на которую Ражный насмотрелся в Таджикистане. Чтобы излечиться от вчерашней передозировки, сегодня требуется вдвое увеличить эту самую накачку, но борцовский ковёр почти готов, а фляжка пуста…
Матёрый потерял так много крови от многочисленных ран, что натекло всего около стакана — за счёт чего жил, непонятно.
А главное, под дубом Сновидений ничего не приснилось, и только неясная, но сильная тревога росла и закручивалась в спираль, как солнечный протуберанец. Отчего болит голова, было ясно — нельзя спать на закате; чем же навеяно это неожиданное чувство, заставляющее по-звериному выслушивать пространство и лежать, затаившись, почти не дыша? Что это? Впечатление от забытого вещего сна? Предчувствие будущего?..
В Урочище было тихо, безветренно, косой меркнущий свет пробивался сквозь листву, и длинные тени лежали на багровеющей земле. Хоть бы птица крикнула, стукнул дятел или треснул сучок — глухая тишина, и колокольным набатом гремит пульсирующая кровь у барабанных перепонок, размешанная пополам с болью.
Прошло четверть часа, прежде чем Ражный уловил, как к ритму собственного сердца примешивается иной, чужеродный стук, плывущий низко над землёй, будто придавленный заходящим солнцем. Ухо ещё не слышало его, но обострённые болью чувства принимали малейшие колебательные движения в атмосфере, и далёкий звук приносился в рощу потоками света гаснущего дня. И это был не мираж, не галлюцинация: ещё через четверть часа со стороны лога донёсся отчётливый перестук копыт.
Где-то целые сутки носило братьев Трапезниковых по лесам, и вот выбрали же время возвращения! Скакали при свете, потому и прямили дорогу, думая попасть домой к сумеркам. Нет, не зря Ражный сделал затвор! Вот он, опасный момент, когда по Урочищу за несколько часов до поединка рыщут оглашённые, когда без малого готов борцовский круг, и если вотчинный назначил срок, всякий его срыв — это победа вольного поединщика. Приди он в рощу пораньше, услышь стук копыт в пределах Урочища, а хуже того, увидь всадников, может ещё раз протопать по взборонённому ристалищу, воткнуть в землю свой родовой знак и спокойно удалиться, поскольку знает, где, когда и с кем следующий поединок.
И Ражный ни за что в жизни не решится оспорить такую победу в Судном Урочище, ибо мгновенно окажется в Сиром…
Он лежал, по-прежнему не двигаясь, считал время и расстояние, когда эти необразованные и невероятно смышлёные парни нарвутся на волчий затвор. И чем ближе становился ритмичный бег лошадей, тем выше частота биения собственного сердца и сильнее головная ноющая боль, порождённая заходящим солнцем. Двести, сто, полсотни метров… Вдруг тревожно заржали кони — верно, вскинулись на дыбы, затанцевали от страха, усиленного памятью недавней волчьей расправы и следом послышался крик, мат, гиканье и ещё что-то нечленораздельное: должно быть, понесли!