Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не смотрите на часы, дорогая. Мы всего лишь десять минут вместе, а вы уже беспокоитесь о времени. Вы постоянно живете в том времени, в котором меня уже не будет.
— Уже упреки? Вы не находите, что я загорела?
Он заранее купил ей в подарок костюм с лисьим воротником; ей он понравился. Он позволил ей довольно долго рассказывать о Балеарских островах. Но уже трижды заставил ее повторить, что она не встретила никого интересного… Кроме своего бывшего мужа, в Марселе. Они вместе поужинали, как приятели: постепенно напиваясь, он вынужден был покинуть ее, чтобы пойти покурить, без этого он больше не может.
— Ну, а как ты, мой милый Ив?
Пока он говорил, она подкрасила губы помадой и попудрилась. Поскольку он рассказывал о смерти дяди Ксавье, она рассеянно спросила, оставил ли дядя наследство.
— Он почти все, что у него было, отдал нам при жизни.
— Значит, его смерть не представляет большого интереса.
Она сказала это по простоте душевной. Необходимо было ей объяснить… создать у нее представление об этом мире, о тайне… К молодому человеку за соседним столиком подсела женщина: они заговорили друг с другом. Двое или трое мужчин, сидевших у стойки бара, не обернулись. На улице фырчали автобусы. Электричество горело, было не похоже, что дело происходило утром. Она по одной отправляла в рот соломки холодной жареной картошки.
— Я проголодалась, — сказала она.
— Тогда на завтрак… Не можешь? Тогда когда же? Завтра?
— Подожди-ка… Завтра?… В четыре часа у меня примерка… в шесть часов… нет, завтра не получится… А как насчет четверга?
Он равнодушно спросил: «Через три дня?» Три дня и три ночи этой женщины, о которых он ничего не узнает, которые будут заполнены другими людьми, другими событиями… Он думал, что готов к этому, что это не будет для него неожиданностью, но боль непредсказуема. На протяжении долгих месяцев он из сил выбивался, гоняясь за ней. После трехмесячного отдыха погоня возобновлялась, но только при других условиях: он сдался, был разбит, он больше не сможет бегать. Она понимала, что он страдает, взяла его за руку. Он не отнял ее. Она спросила его, о чем он думает. Он сказал:
— Я думал о Респиде. Однажды, после похорон дяди, я один поднялся из Преньяка на кладбище. Мой брат уехал в Бордо вместе с сестрами. Я попросил открыть дом. Зашел в гостиную, где стоял запах подгнившего пола и погреба. Ставни были плотно закрыты. В полумраке я лег на ситцевый диван, вытянул ноги. Прижался щекой и телом к холодной стене. Закрыв глаза, я попытался убедить себя в том, что лежу между мамой и дядей…
— Ив, вы жестоки.
— Никогда еще мне не удавалось настолько полно ощутить себя в объятиях смерти. Эти толстые стены, эта гостиная, похожая на погреб, в центре потерянных владений. Ночь… Жизнь уходила в бесконечность. Это был отдых. Отдых, моя дорогая, подумайте только! Возможность больше не чувствовать, что ты любишь… Почему нас приучили так бояться небытия?.. Неисправимо верить, несмотря ни на что и вопреки всему, в вечную жизнь. Это означает утратить прибежище небытия.
Он не заметил, что она тайком взглянула на часы. Она сказала:
— Ив, мне пора бежать: лучше выйдем по отдельности. До четверга… Давайте договоримся встретиться у меня в семь часов… Нет, в половине восьмого… Нет, лучше без четверти восемь.
— Нет, — ответил он со смехом, — в восемь ровно.
XXI
Идя по Елисейским Полям, Ив все еще продолжал смеяться, но не поддельным, горьким смехом, а от всего сердца, его смех заставлял прохожих оборачиваться. Только что пробило полдень, он взбежал по ступенькам лестницы вокзала д'Орсе совсем рано: итак, этих нескольких часов ему хватило, чтобы исчерпать радость от встречи, которой он ждал в течение трех месяцев, и вновь обнаружить себя слоняющимся по улицам… Как она говорила, «это было смешно». Некоторая приподнятость настроения еще сохранялась у него на той скамейке на площади Рон-Пуан, куда он присел, ощущая, что ноги его разбиты еще сильнее, чем если бы он шел сюда пешком от самого своего имения. Он страдал только от какой-то опустошенности: никогда еще предмет его любви не казался ему до такой степени смехотворным, выброшенным из его жизни, растоптанным, грязным, конченым. Тем не менее любовь все еще продолжала жить в его душе, она сосредоточилась на этой странной мучительной пустоте. Он переживал те мгновения, которые знакомы любому мужчине, когда-нибудь в своей жизни любившему, мгновения, когда, все еще пытаясь обнять ускользающее, мы прижимаем к сердцу пустоту в буквальном смысле этого слова. В этот теплый и мягкий октябрьский полдень, сидя на скамейке на Рон-Пуан на Елисейских Полях, последний из Фронтенаков не представлял себе цели, которая бы находилась дальше Марли. Дойдя до них, он не знал, повернет ли направо, налево или дойдет до Тюильри и попадет в западню Лувра.
Вокруг него на этом перекрестке люди и машины кружили, смешивались в однородную массу, затем вновь разделялись, и он чувствовал себя там таким же одиноким, как и некогда в центре тесного пространства, окруженного папоротником и камышом, на котором он скрывался в своем диком детстве. Однородный шум улицы напоминал нежные звуки природы, а прохожие казались ему более чужими, чем сосны Буриде, чьи вершины в свое время оберегали этого маленького Фронтенака, прижавшегося к их подножиям в самой густой чаще. Сегодня эти мужчины и женщины жужжали, как мухи в ландах, застывали на месте, как стрекозы, и, случалось, кто-нибудь один из них иногда садился рядом с Ивом, совсем близко, даже его не замечая, а затем улетал. Но каким же глухим и далеким стал голос, который преследовал ребенка Фронтенака в глубине его кабаньего логова и который он, даже в эту минуту, все еще слышал! Он хорошо видел, — повторял голос, — все эти непроезжие дороги, которые были ему предвещены, все эти бесконечные страсти. Вернуться назад, вернуться назад… Вернуться назад, когда у тебя уже почти не осталось сил? Пройти весь путь заново? Какое восхождение предстоит преодолеть! А, впрочем, для чего все это? Ив блуждал по миру, насыщенному тяжелым человеческим трудом. От него, с опережением закончившего свою работу и сдавшего рукопись в набор перед тем, как пойти развлекаться, не требовалось больше ничего. Ничего, кроме как запечатлевать на бумаге реакции абсолютно ничем не занятого разума… Он не смог бы заниматься чем-то иным, да и мир не требовал от него ничего другого. Среди всего того человеческого