Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под упорядоченной группой кирпичных домов, как в городке, пролегали великолепные тоннели из кафеля и стали, что соединяли их с подземными лабораториями, прачечными, кухнями и вентилируемыми помещениями, в которых держали мартышек и крыс для экспериментов. По тоннелям этим бежали тонкие линии блескучих рельсов, по каким толкали ручные вагонетки отходов, белья, химикатов и провианта, а направлялись тележки эти дотошной системой красных и желтых огней. В скверные эти дни вагонетки толкали чересчур быстро, они сшибали друг дружку с рельсов, систему огней разбили, перевернутые тележки загромождали коридоры, а проходы заваливало битыми бутылками и грязным постельным бельем. Освещение коротнуло, и санитары, пытавшиеся теперь переносить припасы на руках, спотыкались сквозь узкую тьму, через вонь броженья и предупреждающе покрикивали.
Наконец крысы и мартышки сдохли. Трупы их раскидали по главному участку, а поскольку все они замерзли, то и выглядели как живые, спутавшиеся все вместе на снегу.
Прекратились все потуги к исцелению. Бородатых воодушевляющих компаний врачей на обходах более не возникало, на карточках у кроватей ничего не записывалось. Ванны бросили холодными и сухими, и пациенты уже не возвращались в палаты красными, без сознания, оглушенными. Прекратилось не только лечение — невозможной стала любая деятельность. Обитатели уже не плели бесполезные коврики, не бегали неуверенно по спортзалу, уже не спорили за картами и не пуляли взад-вперед по столу бильярдные шары. Не было больше душей, ванн, никаких собеседований, никакие патронташи не нужно было делать, разбирать и снова собирать; а вести снаружи были опасны. Пациентов можно было лишь выгонять в сад и загонять из сада.
Кое-кто упорствовал в том, что мартышки на одеяле снега ночью шевелятся, а днем любознательных пациентов трудно было не подпускать к кучкам черных трупиков.
Деревня, чем хуже становились дни, все больше превращалась в свалку брошенных припасов, длинных рядов канистр топлива вдоль улиц, гор грязных рваных носилок и коробок дефектных презервативов, наваленных в парадных, сброшенных в погреба. Кучи никчемных противотанковых мин, словно коровьи лепехи, местами блокировали дороги, а некоторые обобранные бронемашины до сих пор пахли жженой тканью и волосом. Женщины кормили грудью детей даже шестилетних, и нечасто какой-нибудь чиновник-торопыга, толстый, пьяный от страха, заглядывал в деревню женщин и приносил ненадежные вести о покойниках. Жены не знали, умерли их мужья или их просто взяли в плен, не знали, избили их при поимке или поставили к стенке и расстреляли. По снегу, что становился все глубже, бегала простоволосая детвора — гонялась за редкой мелкой птицей, все еще льнувшей к поверженным деревьям. Накануне бунта в амбаре обнаружили американского дезертира и без суда и следствия сожгли насмерть. Днем взорвалось несколько карманов канализационного газа.
Много ночей подряд пуржило, но всякое утро мартышки оказывались незаснеженными, в точности как в тот день, когда вышвырнули их во двор, жилистых, безобразных, сжимавших ручками и ножками своими дохлых крыс. Когда бдительность стала все более и более непрактична, все яды, оранжевые кристаллы цианида и бесцветные кислоты швырнули в печь, а также с унылой предусмотрительностью уничтожили все острые инструменты. Они тревожились; несколько неузнанных, немытых врачей бродило без памяти в стае пациентов, а одна молодая диетсестра считала себя гражданской женой пятидесятидевятилетнего гебефреника. В ночь перед восстанием воры содрали деревянную табличку, подписанную защищенным словом «приют», сожгли ее на самой холодной заре из всех, известных анналам, и учреждение перестало быть пристанищем.
Перед зарею наутро бунта Мадам Снеж стояла одна при свече в задней комнате, где сваливали пиленые дрова, держа сворованную курицу, которая легко сопротивлялась у нее под пальцами. Она не видела четырех каменных стен или узкого открытого окна и, стоя в линялом платье с неровным подолом, что некогда надевалось только на балы, в неподвязанном измаранном кимоно, хлопавшем ее по ногам, она смотрела в перепуганные глаза курицы и холода не чувствовала. Босые ноги Мадам Снеж были белы, все пальцы в опилках. Дверь за нею заперта, воск стекал с позолоченного подсвечника, а птица трепетала, пыталась высвободить крылья из крепкой хватки. Пульс у старухи бился медленно, медленнее, но постоянно, и серое невидимое окно начинало сереть. Перья, поеденные паршою, дрожали и боязливо дышали. Мягкие обломанные коготки пинались старухе в запястье. На миг в окно кельи уставилось лицо Кайзера, худое, унылое, — и тут же пропало, ощупью пролагая путь по земле, что была ныне чужда его касанью. Старуха смотрела, как дичь изгибает шею, моргает глазками с розовыми веками, — и тщательно оседлала судорожно бьющуюся шею двумя пальцами, сжала их на обляпанной грязью груди, а другой рукой схватила за голову, что на ощупь была как будто бы сплошь костью и движущимися чешуйками. Бледные желтые ноги немо гребли взад и вперед, щелки дышали у нее под ладонью. Мадам Снег сжала кулаки и быстро дернула их врозь так, что голова птицы пронеслась по комнате, ударилась в стену и упала в кучу стружки, клюв ее щелкнул, открывшись и закрывшись, глаза пялились вверх на взбухающий свет. Тушку с ее разорванной шеей и затисканную отметинами пальцев она бросила в ведерко воды и, нагнувшись в сером свете, сощурилась — и счистила перышки с переда своего кимоно.
Несколько мгновений спустя посыльный, сердитый, полусонный, забарабанил в окно передней комнаты и закричал:
— Бунт, бунт в психушке, — и улязгал прочь, колотя в следующие двери, зовя пойманных врасплох женщин, встревоженных, сипевших.
Когда Стелла добралась до Бургомистра, так и не снявши кимоно, волосы вразлет, там обнаружила она огромную склочную толпу женщин, уже собравшихся. Бургомистр — прежде, чем взять под уздцы селян, которых попросили выслать подмогу, — препоясал себе брюхо в ночном халате красной перевязью и, рассеянный, но крепкий, стоял на обледенелых ступеньках, распределяя инструментарий и слова поощренья уже рассвирепевшим каргам.
— А, Мадам Снеж, Мадам Снеж, — воззвал он, — вы примете на себя командование маршем и атакой. Я все препоручаю вам. — Вытянутые руки гомонили у него перед носом. — Вы слышали? — прокричал он.
— Да, слышала.
Когда все женщины закинули на плечи бочарную клепку, которую он раздал, и пристегнули черные гамаши к голым своим ногам, — вышли маршем, Стелла — во главе, бегом, как могла быстро. Ютта в то время щекотала Счетчика Населения и о