Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Фосетта производили глубокое впечатление такие идеи: в его текстах индейцы зачастую предстают «жизнерадостными детьми» и «обезьяноподобными» дикарями. Когда он впервые увидел индейца плачущим, его это очень озадачило, поскольку он был уверен, что благодаря своей физиологии они – стоики. Он пытался примирить свои наблюдения с тем, чему его учили, и его выводы полны хитрых уверток. Так, он верил, что в джунглях обитают «наибольшие варвары среди всех дикарей, обезьянолюди, ютящиеся в земляных ямах и выходящие оттуда только по ночам»; однако он почти всегда описывает встреченных им индейцев как «цивилизованных», притом зачастую более цивилизованных, чем европейцы. («Мой опыт показывает, что лишь немногие дикари «дурны» от природы, если только общение с «дикарями» из внешнего мира не сделало их такими».) Он горячо выступал против разрушения культуры аборигенов путем колонизации. В джунглях этот сторонник абсолютных истин сделался релятивистом. Став свидетелем того, как племя поедает одного из своих мертвецов во время религиозной церемонии, – тело «поджаривалось на большом костре», а потом «разрезалось и делилось между различными семействами», – Фосетт призывал европейцев не порицать этот «тщательно разработанный ритуал». Он терпеть не мог относить к «дикарям» (тогда это был общепринятый термин) тех индейцев, которым не была привита западная культура, и отмечал, что добрые, порядочные эчока – наглядное доказательство того, «насколько несправедливо распространенное мнение о диких лесных людях». Он не только приобщался к нравам индейцев, но и учился говорить на множестве туземных наречий. «Он знал индейцев так, как знал их мало кто из белых людей, и у него был дар к языкам, – отмечал Томас Чарльз Бриджес, автор романов о путешествиях и помощник Фосетта. – Мало в ком этот дар был столь сильно развит». Костин, говоря об отношениях Фосетта с амазонскими аборигенами, заключал просто: «Он понимал их как никто».
Однако Фосетт так никогда и не сумел выбраться из того, что историк Дейн Кеннеди называет «расовой путаницей в сознании». Обнаружив высокоразвитое племя, Фосетт часто пытался выявить некие расовые черты (что-то «белее», что-то «краснее»), которые примирили бы его представления о цивилизованном индейском обществе с его же викторианскими взглядами и убеждениями. «Существуют индейцы трех родов, – написал он однажды. – Первые – смирные и несчастные люди… вторые – опасные, омерзительные каннибалы, которых редко можно увидеть; третьи – здоровые и красивые, должно быть, происходящие от цивилизованных предков, с которыми редко приходится встречаться».
Идея о том, что в Новом Свете имеется племя «светлокожих» людей, или «белых индейцев», держалась в западном мире со времен Колумба, заявлявшего, что он видел нескольких туземцев «столь же белых, сколь белы мы». Позже конкистадоры рассказывали, что обнаружили у ацтеков комнату, полную «мужчин, женщин и детей, у которых белыми от рождения были лица, тела, волосы и ресницы». Легенду о «белых индейцах», пожалуй, наиболее упорно поддерживали в Амазонии, где первые испанские путешественники, спустившиеся вниз по реке, якобы встречали женщин-воительниц, «весьма белых и высоких». Многие из этих легенд, несомненно, основываются на реальном существовании племен с заметно более светлой кожей, чем у прочих туземцев. Одна из групп необычно высоких и бледных индейцев Восточной Боливии называется юрукаре, что в буквальном переводе означает «белые люди». Амазонских яномани и ваи-ваи из Гвианы также звали «белыми индейцами» благодаря их светлой коже.
В эпоху Фосетта «вопрос о белых индейцах», как его тогда именовали, подкреплял диффузионистскую теорию, согласно которой финикийцы или какие-то другие представители западного мира (жители Атлантиды, евреи…) когда-то, тысячи лет назад, мигрировали в джунгли. Фосетт поначалу скептически относился к существованию «белых индейцев», считая доказательства «слабыми», однако со временем они, по-видимому, помогли ему выбраться из царившей в его сознании «расовой путаницы»: если индейцы происходят от западной цивилизации, то они, несомненно, могли создать развитое общество. Фосетт так никогда и не сумел совершить последний логический скачок и признать, подобно современным антропологам, что сложные цивилизации могут возникать независимо друг от друга. И сегодня, в то время как одни антропологи и историки считают Фосетта весьма просвещенным для его эпохи, другие, подобно Джону Хеммингу, изображают его «путешественником-ницшеанцем», изрекавшим «евгеническую чепуху». На самом же деле он был и тем и другим. Хотя Фосетт яростно восставал против викторианской морали (став буддистом, живущим как индейский воин), он так никогда и не избавился от нее до конца. В джунглях его не коснулась практически никакая зараза, но он так и не избежал гибельного недуга расовых предрассудков.
При этом в его писаниях неизменно чувствуется крепнущее убеждение в том, что Амазония и ее обитатели – совсем не такие, как предполагают. Все упускают что-то из виду. Во время своих «аутопсисов» он видел чересчур много племен, не отвечавших общепринятым представлениям европейской этнографии.
В 1914 году Фосетт вместе с Костином и Мэнли совершал путешествие по отдаленному уголку Бразильской Амазонии, вдалеке от крупных рек. Внезапно джунгли расступились, и перед ними открылась громадная поляна. В потоках света Фосетт увидел красивые куполообразные дома, сделанные из тростника; некоторые достигали семидесяти футов в высоту и ста футов в диаметре. Рядом были разбиты плантации кукурузы, юкки, бананов, сладкого картофеля. Поблизости, казалось, никого не было, и Фосетт сделал знак Костину, чтобы тот заглянул в один из домов. Подойдя ко входу, Костин увидел одинокую старуху: склонившись над огнем, она готовила еду. Аромат юкки и картофеля поплыл к нему, и он, одолеваемый голодом, невольно устремился внутрь, несмотря на возможную опасность. Фосетт и Мэнли тоже почувствовали этот запах и последовали за ним. Они подползли на животе, и удивленная женщина дала им чашки с едой. «Пожалуй, ни один из нас никогда в жизни не пробовал ничего вкуснее», – позже вспоминал Фосетт. Путешественники принялись за еду, а между тем их стали окружать раскрашенные воины. «Они проскользнули внутрь через входы, ранее нами не замеченные, и через ближайший к нам вход мы могли видеть еще более многочисленные тени людей снаружи», – писал Фосетт. Их ноздри и рты были проколоты деревянными палочками; они держали в руках духовые трубки и луки с натянутой тетивой.
Фосетт прошептал Костину и Мэнли: «Не двигайтесь!»
По словам Костина, Фосетт медленно развязал свой шейный платок и положил его на землю, в качестве дара, перед тем человеком, который, видимо, был вождем. Тот поднял его и стал рассматривать, храня грозное молчание. Фосетт сказал Костину: «Ты должен ему что-нибудь дать».
«Я совершил промах, – позже вспоминал Костин. – Я не только достал спичку, но и чиркнул ею».
Произошел переполох, и Фосетт быстро извлек из кармана еще один сувенир – сверкающее ожерелье. В свою очередь, один из членов племени передал гостям бутыли из тыквы, полные земляных орехов. «Это означало, что в нас признали друзей, – писал Фосетт. – Вождь уселся на изогнутую скамеечку и стал есть орехи вместе с нами». Они подружились с неизвестной науке группой индейцев{34}, которых Фосетт отнес к племени максуби. Познакомившись с этими туземцами, Фосетт обнаружил нечто, чего он никогда раньше не видел: густонаселенный уголок джунглей, где обитало несколько тысяч человек. Более того, вокруг деревни было еще несколько туземных поселений, где тоже жили тысячи людей. (Обнаружение Фосеттом такого большого количества прежде неведомых индейцев побудило председателя Американского географического общества воскликнуть: «За всю современную историю путешествий не было открытия более впечатляющего».) Для Фосетта это стало откровением – то, что в районах, удаленных от больших рек, а значит, и от маршрутов большинства европейских путешественников и охотников за рабами, имеются племена индейцев – более здоровые и многочисленные, нежели там, где пролегали пути европейцев. В физическом смысле их меньше выкашивали завезенные болезни и алкоголизм; в культурном смысле они сохраняли яркую самобытность. «Быть может, в этом кроется причина того, что в основу этнографии континента легло недоразумение», – заметил Фосетт.