Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревенским ребятишкам трудно сразу было привыкать к школьной дисциплине (просидеть 45 минут на одном месте), помнится, как Шурка Московкина встала среди урока из-за парты и пошла к выходу.
– Московкина! Ты куда? Сядь сейчас же на место, – строго прикрикнула учительница.
– Пирожка хотца, – чистосердечно призналась Шурка.
Учили нас, конечно, читать и писать. Учили арифметическим действиям, географии, географической карте (чукчи, ненцы, лопари, камчадалы) с непропорционально большими и жирными черными квадратами, прямоугольниками и кружками разных полезных ископаемых, но параллельно этому и думаю, что вопреки воле и желанию учителей, шла обработка детских мозгов и детских душ. Заставляли, велели в РОНО – и вот мы уж после уроков, соединившись, все четыре класса вместе, разучиваем песни, поем хором, сидя за партами:
Взгляни на карту пятилетки,
И что она расскажет нам.
Заводы раньше были редки,
Теперь они и тут и там.
А то и еще похлеще:
Победим мы эту свору,
Победим лишь только мы,
Только красные герои,
Только красные орлы.
И на уроках по родной речи, где учить бы нам и читать наизусть «Колокольчики мои, цветики степные», или «Белеет парус одинокий», или что-нибудь хотя бы из «Конька-Горбунка», мы талдычили вслед за учителями: «А по полю нашему трактора, трактора…» Это, значит, противопоставлялись колхозные поля какому-нибудь единоличному полю, с пахарем на нем, пашущим плугом и лошадью. А то еще помню: «У Никиты шито-крыто, глубоко зарыто жито». Тут понятно. Когда насильственно и бесплатно отбирали хлеб у крестьян (то есть попросту грабили их), злодей Никита спрятал хлеб, чтобы потом семья не умерла с голоду, как умерло с голоду в 1933 году на Украине и в Поволжье более семи миллионов человек.
Бодрым голоском читала какая-нибудь Катя Барсукова:
Слышите, песнь о металле
Льется по нашей стране:
Стали, побольше бы стали,
Меди, железа вдвойне!
А ваш покорный слуга, начавший, как, может быть, помните, под руководством Катюши с Лермонтова и Пушкина, читал 21 января в известный траурный день на школьном вечере, посвященном этому дню (а читать, то есть декламировать, я уж и тогда, очевидно, умел):
Тираны мира, трепещите,
Не умер Ленин, Ленин жив.
Вы нас, вы нас не победите,
Живет в нас ленинский порыв.
Вообще-то в школе происходило оболванивание, замусориванье мозгов, а что же дома? Что же – религиозная мать, любящая и знающая наизусть Некрасова, Кольцова, Сурикова, что же сестра, привнесшая в меня А. К. Толстого, Пушкина и Лермонтова? Ну, сестра ладно. Она к этому времени жила уже в Москве, училась там на каких-то курсах РКК (Российский Красный Крест), то есть, попросту говоря, на медицинских курсах.
А мать… Родители, отчетливо понимая, что жить мне всю жизнь предстоит при новой власти, руководствуясь, очевидно, инстинктом самосохранения, полностью самоустранились от моего, так сказать, социального воспитания, передоверив меня советской школе. Больше того, они всячески поощряли и дома школьное воспитание. Во всяком случае, когда, движимый почти религиозным по силе и яркости чувством, я дома начал устраивать «Ленинский уголок», приклеивая на стену множество фотографий Ленина, начиная с кудрявого мальчика, кончая гробом и Мавзолеем, никто из домашних уже не препятствовал мне, а то, что в это время за левым плечом потирали руки и злорадно хихикали, а за правым плечом печалились, если не плакали, то ведь этого не было ни слышно, ни видно…
1989 г.
Черные доски
(Записки начинающего коллекционера)
1
Как, вы никогда ничего не коллекционировали? Тогда вам трудно будет понять, почему я с таким пристрастием пишу о вещах, вовсе, может быть, на ваш взгляд, не заслуживающих никакого пристрастия.
Да, если кому-нибудь и присущ истинный фанатизм, то все же не рыболовам, способным десять часов просидеть на январском льду, и не охотникам, способным добровольно целыми днями лазать по трясучим болотам, но именно коллекционерам.
Для мальчишек, бегающих с криком: «Дяденька, покажи спичечный коробок», это все еще забава, временное увлечение, которое может смениться интересом к аквариуму, к футболу, к собиранию книг или просто сойти на нет.
Но когда седовласый почтенный профессор с дрожью в голосе просит вас привезти из заграничной поездки спичечный коробок, когда он дрожащим пинцетом наклеивает новую спичечную этикетку к себе в альбом (этикеток у него около восьми тысяч), когда он готов заплатить за редкую этикетку… не будем говорить, сколько он готов заплатить, – то это не простое увлечение, но в некотором роде болезнь или, скажем точнее, страсть.
Однажды я прочитал статью, в которой описывалась история редкой марки. Я не помню теперь всех подробностей этой истории, помню только, что марка находилась в руках немецкого генерала и что он хранил ее под фотокарточкой в своем документе. Потом она попала вместе с документами генерала в руки советского полковника… а еще до генерала ее хранили, спрятав под новую марку на обыкновенном почтовом конверте. Под конец сообщалось, что марка оценивается в семьдесят тысяч долларов.
Конечно, ни по каким экономическим законам кусочек бумажки в несколько квадратных сантиметров не может иметь такой стоимости. Это и не духовная ценность, которая не подчиняется, как известно, экономическим законам, это не картина Рембрандта, не древняя фреска, не Лунная соната Бетховена, не греческая скульптура. Редкая марка стоит такие деньги лишь потому, что есть люди, которые играют в своеобразную игру с марками, называемую филателией, что есть люди, готовые заплатить за марку такие деньги. А заплатить эти деньги они готовы потому, что все их внимание, весь их интерес сосредоточен на маленькой этой марке. Прохладный интерес обладает способностью в иных случаях сосредоточиваться до накала всепоглощающей страсти.
Если бы предложить самую редкую, стоящую семьдесят тысяч долларов марку колхознику из нашего села, никто бы не дал за нее и четырех копеек, ибо она давно погашена и с ней нельзя даже