Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А до той поры во второй божественный день начала русского летоисчисления пришел на землю будущих чуди и россов, и словен, и русичей потоп, и русское море, покрыв водой своей и слив в одну воду все речки, ручьи и реки, сделало их морским дном, неразличимым человеческому глазу, – и воды Серебрянки, и Пехорки, и Яузы, и Москвы, и Черторыя, и Неглинки, и Нищенки, и Хапиловки. И Боровицкий холм, и Красный холм, и Вшивая горка, и три горы – Пресня, Введенская и Варварина тоже, а еще Московская и Страстная – стали тоже дно, как и московские реки, и там, где мы ходим, плавали рыбы, ползали морские чудища, и нерпы, выглядывая из моря, осматривали плоское бескрайнее пространство, не подозревая, что до них здесь были и после них здесь будут луга и травы, леса и болота, будут ходить звери и люди, и летать птицы, и потом – стоять Кремль, а возле – Манеж и прочие московские улицы.
И когда наступил третий божественный день, утром сковал эту землю лед, и стала она земля без воды – и стала она лед, и был тот лед до реки Оки, и растаял лед к полудню, и стала Москва-река больше, а река Яуза – меньше руслом, и второй лед сковал московскую землю, в божественный полдень, и был тот лед до Днепра, но растаял и он, и стала Москва-река почти как Москва-река, и стала Неглинка почти как Неглинка; когда растаял и этот лед, вечером, пришел третий лед, и не смог он двигаться дальше, но изнемог на московской земле, и когда растаял и он, и засветило солнце, и поднялась трава, и деревья стали густы и обширны, и Москва-река как Москва-река, и Неглинка как Неглинка, и Серебрянка как Серебрянка, и Яуза как Яуза, и Боровицкий холм как Боровицкий холм, и Красный холм как Красный холм, и Пресня как Пресня. Двинулся новый, четвертый лед в полночь, и дошел до Валдая, и не мог дойти до Москвы и тронуть ее леса, и луга, и болота, лишь холодом дохнул, и вымерли и березы, и осины, и тополя, а дубы, и ели, и сосны заполнили московские леса, совсем как племена, что вымирали, давая место тем, что могли выжить на новой земле, совсем как народы и Шумера, и Вавилона, и Египта, и Греции, и Рима слабели и чахли, давая место франкам, галлам, германцам и саксам, и Руси тож.
Но растаял и валдайский лед, вернулись в леса и береза, и осина, и тополь, и наступило время той земли и того часа, с которого начинается и московское время, и через 1000 лет на Полянке, напротив Боровицкого холма, на другом берегу Москвы-реки по хотенью природы, по повеленью пожара Ждана увидела Емелю глазами Жданы. И Емеля увидел Ждану глазами Емели, и каждый взгляд был как меж двух зеркал свеча в крещенскую ночь, и было это так…
Время остановилось, и мгновение, за которое встретились взгляды Жданы и Емели, и каждый через открытую дверь глаз вошел внутрь души каждого, длилось более чем человеческую жизнь, и как для описания человеческой жизни достаточно слова, не говоря уже о странице книги, и не хватит всех библиотек мира, от Александрийской до библиотеки Грозного, Ленинской и Конгресса, утраченных и сущих, в которых хранятся или хранились прочитанные и непрочитанные книги, как и в земле найденные и ненайденные тексты, так и для описания и воспроизведения этого мгновения начала встречи не хватит и этой книги, и слов, произнесенных за всю историю жизни человеков этими человеками от их зенита – божественного слова и до их надира – неандертальского мычания, хотя можно и наоборот, ибо оппозиции меняют смыслы так же легко на обратные, как меняется цвет влаги в зависимости от цвета стекла, в которое налита эта влага, как индийский гаммированный крест свастики – знак плодородия и благоденствия – превращается в крест смерти и проклятия, стоит только Гитлеру сжечь в своих цивилизованных европейских печах половину просвещенной, но, судя по этим событиям, все же недопросвещенной Европы.
И в самом жалком, самом бессловесном, и самом убогом, и самом приблизительном, и самом нищем и кратком виде часть этого мгновения выглядит следующим образом, учитывая, что не менее убого описывать звезду Альфа из созвездия Большой Медведицы, по которой люди проверяют остроту зрения, словом звезда, зная, как выглядит звезда меньшая – Земля с ее уральским носом, глазами Атлантики и Тихого океана и ледяной седой шевелюрой Северного полюса; так вот, учитывая последнюю мысль, – часть мгновения, за которую встретились взгляды Жданы и Емели, приблизительно выглядит так…
И сначала воздух вокруг Жданы пришел в движение, ибо почувствовал приближение Медведко.
И потом Ждану охватил озноб, как будто из русской бани она вышла на холод, и потом глаза Жданы увидели силуэт Емели, который возник в дыму.
Похоже падающий самолет, вывалившись из облаков крохотной точкой, мгновенно вырастает на ваших глазах до размеров дракона.
И потом воздух души Жданы вздохнул Емелей, как будто втянул в себя запах траян-травы, которая живет только на Купалу в час пополуночи и от которой самые трезвые сходят с ума, и самые холодные горячи, как серные ключи Камчатки похожи на адов вечно кипящий, булькающий котел.
И потом сама душа Жданы встрепенулась, как привязанная к ветке птица, что только что угодила в силок, и стала рваться, будто пальцы Емели потянулись к ее перьям и ее крохотному теплому хрупкому тельцу.
И испуг Жданы дрожал птичьим булавочным сердечком, силясь разорвать тонкие нежные путы, и вдруг замер под теплым, нежным и влажным Емелиным взглядом.
И потом часть души Жданы, крохотная, как чашечка цветка иван-да-марьи в сравнении со всем светом, нагнула чуть вбок от прикосновения голову, как будто на нее пролился дождь.
Крупный.
Тяжелый.
Редкий.
Пульсирующий.
И только потом, как земля, что держит плотно и надежно, не боясь ветра, дующего вне ее, корни могучих дерев, а кроны этих дерев, вплетаясь и проникая в небо, связывают землю и небо крепче, чем дугу и оглобли хомут, все огромное пространство внутри Емели, окружавшее крохотные корни только ему одному, единственно судьбой назначенной самой крохотной доли души Жданы, приняло эти корни и сжало плотно, как однажды во сне, обвалившись, берлога сжала и засыпала тело Емели и Деда, и только Дедова сила вернула их весной на свет Божий.
И эта доля души Жданы, почувствовав прикосновение внутреннего пространства Емели, стала наливаться кровью и светом, как наливается кровью и светом восход на берегу Москвы-реки в окружении сон-травы, страх-травы, боль-травы и любовь-травы тоже.
Красная стекающая доля, отражающаяся в каждой росинке каждого лепестка, и ветки, и стебля, и листа такими радугами, в которой семь цветов всего лишь фон, как поле бумаги, на которой – …и протянула виновато две еле видимые руки… душа забытая моя…
И то, что было высоко и далеко, где-то за семью морями, за семью горами, за семью лесами, за семью замками, за семью стенами, и называлось размытым, столь же условным, приблизительным, как Дед – мед ведающий – именем, глаза Жданы потекли слезами, которые вынесли из нее все, что накопилось за годы беспамятства, как выносит весь хлам разлив, попавший в узкое горло распахнутых окон и дверей вместе со стенами дома, стоящего на пути бешеного течения, нечаянного, негаданного в своей прыти и размахе. Нежданного, но торящего, творящего и очищающего, священного, запоздалого и внезапного разлива, как весной 1999 год в Москве после апрельской бешеной многодневной жары – разлива Москвы-реки. Реки Матери-Медведицы.