Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо меня обижать, Иван Павлович. Четыре года мечтал я о том дне, когда наконец-то доберусь до самого логова Гитлера. И вот, когда до имперской канцелярии осталось рукой подать, вы хотите меня «упечь» в госпиталь. И потом, чем я хуже других? Вот у Ожогина девяносто три человека наотрез отказываются уходить в госпиталь. Ты им прикажи, что ли, Андрей Матвеевич…
— Да как тут прикажешь? — смущенно улыбнулся подполковник. — Такое дело один раз в жизни бывает. Четыре года ждали этих боев. В самом Берлине! Обидно.
— Не то слово «обидно», — печально сказал Шишков. — Страшно! Больно! Царева Сашу забыть не могу. Заменил раненого Гомонкова сегодня утром, а через час сам был тяжело ранен. Умер на поле боя… Нет, сейчас уйти в тыл, в госпиталь, для меня просто позор.
— Ну полно, Даниил Кузьмич, эго я так, к слову… Комдив облегченно вздохнул, но вдруг насторожился: со стороны типографии донеслись все усиливающиеся мощные разрывы, треск автоматных и пулеметных очередей. Полковник кинулся к телефону, и через несколько секунд, подтянувшись, словно рана его уже не тяготила, доложил:
— Товарищ генерал! Полк Смыкова ворвался в здание типографии!
Кровь на солдатском хлебе
Вечерело. Над корпусами государственной типографии, над перекрестком Альт-Якобштрассе и Орланиенштрассе еще висели густые клубы дыма и бурой кирпичной пыли, но бой уже затих. Оборудованный гитлеровцами в стенах типографии опорный пункт пал под ударами 990-го и 986-го полков 230-й дивизии.
Полк Алексея Ивановича Смыкова, вышедший после штурма на Командантенштрассе, воспользовавшись передышкой, расположился на обед. Майор Железный направился к кухням второго батальона и поинтересовался у поваров: много ли осталось супа, хлеба и каши.
— Как не остаться, — ответили ему, — если варишь на двести пятьдесят человек, а обедать приходят двести.
Железный нахмурился. Он-то хорошо знал, почему в котлах осталось пятьдесят порций — обед тех, кого отправили в госпиталь. И тех, кто никогда уже не будет обедать…
— А вы, товарищ майор, никак, немцам хотели остаток отдать?
— А что? Тут в подвале их человек восемьдесят. Женщины, старики, дети…
— Да я его лучше на землю выплесну, чем фашистов кормить! — со злостью выкрикнул повар.
Комбат понимал бойцов. QH сам пронес через Украину, Польшу и Германию священное чувство мести и ненависти. Но после боя за типографию майор заглянул в подвал соседнего дома и увидел картину, которая поколебала его ненависть. Изможденные дети, старики, женщины сбились в угол, глядя на советского офицера ввалившимися, полными страха глазами. Люди были истощены до предела. Многие не могли даже стоять.
— Как в концлагере, — тяжело вздохнул Железный. Обитатели подвала поняли только слово «концлагерь». Со стонами вся эта масса несчастных людей двинулась к выходу из подвала.
— Куда вы? — остановил их майор.
Старик-немец в измазанном мелом пиджаке, подбирая русские слова, ответил:
— Герр офицер сказаль нах концлагер…
Железный понял: люди решили, что их отправляют в концлагерь.
— Какой к черту концлагерь! Вас в больницу надо.
Немцы испуганно смотрели, не понимая, чего хочет от них этот громадный русский офицер. Было ясно, что он сердится. Майор выкрикнул одно из немногих известных ему немецких слов:
— Цурюк!
Те попятились, а Железный торопливо покинул подвал.
Тогда и возникла у него мысль накормить этих изголодавшихся людей из солдатского котла. Но как объяснить это повару?
— Пошли со мной, — сказал ему комбаг и добавил, обращаясь к своему ординарцу Прохорову: — А ты, Митя, сбегай за переводчиком.
В подвале, пристально всматриваясь в слабо освещенные худые лица, повар тихо спросил:
— Это что же, товарищ майор, заключенные ихние?
— Нет, просто жители. Изголодались… Поглядел? Теперь иди, вываливай на землю суп да кашу.
— Гак ведь детишки тут, товарищ майор.
— Ну и что? Это же немцы…
— А немцы — не люди?
— Го-то брат! Немцы, они тоже разные бывают, — и вдруг добавил совсем иным тоном: — Ох, и добренькие мы, черт бы нас побрал!
В сопровождении Прохорова появился переводчик. Уяснив суть дела, он бросил обитателям подвала несколько коротких фраз, суть которых сводилась к тому, что советское командование предлагает им солдатский обед.
— Да скажите им, капитан, — скрипнув зубами, добавил переводчику Железный. — Им дадут порции тех, кто погиб сегодня у этой вот стены…
Вскоре у полевых кухонь выстроилась длинная очередь. Долговязый пастор что-то торжественно сказал стоявшей впереди женщине.
— Что он говорит? — спросил у переводчика подошедший капитан Шевченко.
— Говорит, что этот обед надо принимать как святые дары, что…
Грохот разорвавшегося фаустпатрона заглушил последние слова переводчика.
Шевченко покачнулся и тяжело упал — ему оторвало правую руку. Рядом медленно оседала на землю женщина. Обезумевшим взглядом смотрел пастор на брызги крови, окропившие солдатский хлеб, который он держал в руках.
— Кто стрелял?! — не своим голосом крикнул Железный.
— Эсэсовпы с крыши, — доложил вынырнувший из темноты Прохоров.
Обида на комкора
Битва за Берлин близилась к концу.
После разговора с Шишковым я с особой остротой почувствовал великую душевную боль за тех, кому не выпал жребий дожить до последнего дня войны.
С глубоким сочувствием вспоминал старшего лейтенанта Ивана Сеничкина, мечтавшего о взятии Берлина, но раненного на Одерском плацдарме и уже не вернувшегося в корпус; капитанов Ивана Гомонкова, Григория Шевченко и прославленного пулеметчика Петра Шуневича: они не дошли до имперской канцелярии несколько сот метров; скорбел о лейтенанте Александре Цареве и рядовом Дмитрии Шконде, которым не довелось дожить до нашей победы. Но горюя о павших, сочувствуя раненым, я не забывал о том, что в моем подчинении находится дивизия генерала Николая Захаровича Галая, люди которой не дошли несколько кварталов до имперской канцелярии.
Начальник политотдела дивизии полковник Федор Иванович Дюжилов, явившийся в штаб корпуса по каким-то своим делам, неожиданно завел со мной разговор об удрученном моральном состоянии личного состава соединения.
— Люди, товарищ генерал, в глаза не смотрят, ходят мрачные. Спрашиваю: не обидел ли кто? Указывают на вас, Иван Павлович. И, откровенно говоря, я их понимаю. Ведь от самой Астрахани шли с надеждой добраться до берлоги Гитлера! А теперь?
И я решил ввести в бой 248-ю дивизию. Мною руководили не оперативные, а скорее политические соображения. Я понял, что допущу серьезную ошибку, если позволю себе, чтобы люди, прошедшие от Волги до центра Берлина, не приняли непосредственного участия в операциях по уничтожению последнего оплота фашизма. И я сообщил о своем решении Дюжилову. Полковник радостно засмеялся и тут же исчез, крикнув:
— Лечу в дивизию! На крыльях! Спасибо, товарищ комкор!
Вечером 29 апреля