Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь бежит ручьями по его старому дождевику. Волны почти переворачивают тяжело груженную лодку. Кожа обветрена и пропитана морской солью. Ветер рвет брезент, которым он укрыл пакеты с продуктами. Якорный трос дедушка пропустил в несколько лохматых петель на брезенте и удерживает его одной ногой. Истертое, словно отполированное деревянное дно «Катрин» блестит от рыбьей чешуи. Его прищуренные голубые глаза оглядывают беспокойное море, а руки простираются надо мной, сидящей в старой деревянной лодке.
* * *
В то лето я вернулась в Париж, переполненная историями про лагерь в Йевле, которые на самом деле были историями про Удден. Я выдумала их в мгновение ока, ловко объединив то, что читала в газетах, разбросанных по дому, или слышала от кузин или по радио, которое постоянно работало в зале. Да еще добавила свои мечты и чистую выдумку. Мне нравилось сочинять истории, это было легко, и разница между пережитым в реальности — мною или кем-то еще — и выдуманным стиралась и исчезала вовсе. Я рассказывала эти истории, и все были довольны, особенно мама, которая смеялась над шведскими реалиями, которые я видела и теперь описывала во всех деталях.
Но, закончив рассказывать, я почувствовала неуверенность, почти страх. Откуда взялись эти слова, сюжеты, картины, люди? Это же не со мной происходило. Неужели я смогла все придумать?
Истории, сочиненные на ходу, начали жить своей собственной жизнью в моих мыслях. Они просачивались в мозг со всеми подробностями и становились частью моей собственной ненадежной и трепещущей памяти, которая, в свою очередь, составляет большую часть физической и духовной сущности каждого человека.
И поскольку меня переполняли вымышленные истории, во мне постепенно появлялось чувство крайней неуверенности; память была открытым вместилищем не только для отдельных воспоминаний, но и для гораздо большего и важного контекста, возможно целого мира, и придуманных историй в частности.
Единственное, что я хорошо помнила, — это Удден с нашим домом, лодками «Катрин», морем и ощущением моей сопричастности с природой, морем, скалами, запахом сосны, шумом в ее ветвях. Мне хотелось стать следом старой деревянной лодки на воде или воздухом, потревоженным полетом бабочки к домику Ингвара, — вот о чем я мечтала.
Но эту правду я запретила себе рассказывать — ведь она была точным описанием Уддена, того места, где я не могла находиться.
Эта связь между вынужденным молчанием и подробными рассказами, между чистой ложью и откровенной правдой облекалась в новый странный язык. В этой непостоянной и переменчивой языковой действительности все перемещалось, стремительно меняясь местами. То, что я однажды произнесла, могло быть использовано в другом словесном окружении, а сказанные по-шведски фразы смешивались с французскими и теряли свое значение.
Дело усложнялось тем, что в семье мы говорили друг с другом на разных языках, перемежая не только слова, но и целые фразы. Вначале это было забавно, но потом начало тревожить меня. Чем старше я становилась, тем более зыбким делалось мое понимание языка, и я все чаще ошибалась, попадала в ловушку непонятных значений, двусмысленности и полуправды. Я блуждала в объяснениях того, что говорила, и того, что действительно хотела сказать. Но самое ужасное заключалось в том, что я не имела ни малейшего понятия, как другие воспринимали мою речь, понимали ли они меня. Я никогда не помнила, что и кому говорила.
* * *
Как-то в школе учитель попросил меня остаться после уроков. Это был последний год в его классе, мне как раз исполнилось пятнадцать. Моя сестра уже несколько лет училась в параллельном классе с другим уклоном. Так решила мама, которая всегда хотела, чтобы нас воспринимали как отдельных личностей, как обычных сестер, а не двойняшек.
Месье Кастег наклонился ко мне и сказал:
— Я хочу, чтобы ты принесла на урок что-нибудь шведское… Может, несколько фотографий… или что-то другое. Твое сочинение о жизни на острове было таким замечательным… завтра я прочитаю его всему классу… И я думал начать с него скандинавские чтения… например, Стриндберг… Ты читала что-нибудь этого автора?
Я смотрела в окно, пока он бубнил имена незнакомых мне шведских писателей, названия их произведений. Дома у нас почти не было шведских книг. За окном шел дождь. Я видела, как Май забежала в кафе через улицу, держа школьный портфель над головой. Мимо проехала машина и обрызгала ее ноги. Месье Кастег заметил, что я не смотрю в его сторону, но продолжал говорить о Швеции. Я не знала, что мне принести, чтобы он остался доволен. У меня не было ни одной фотографии, никаких памятных вещей, свидетельствующих о моем пребывании в Швеции, вообще ничего шведского, кроме моих рассказов. Но они ему были не нужны. Все это выглядело так глупо, по-детски, как бывает лишь в младших классах. Но месье Кастег и был глупым. Смешным.
Май ходила по кафе. Я видела ее точеный профиль за запотевшим окном, видела, как она положила рюкзачок на стол рядом с чашкой. В боковом кармане, я знала, лежала коробочка с разноцветными таблетками. Коробочка от ювелирной фирмы из Аннеси, ее название было выгравировано на крышке маленькими золотыми буквами. Май показала мне содержимое коробочки после урока химии. Она говорила, что ее брат продает эти таблетки.
— Кое-кому это нравится, шептала она, — тебе тоже надо попробовать.
Ее ресницы были густо накрашены, и, когда она улыбалась, на одной щеке появлялась ямочка.
— Ну, договорились, — донесся до меня голос месье Кастега, он улыбнулся, показав желтые от никотина зубы, и, уже выходя из класса, вдруг повернулся: — Я встречаюсь с твоей сестрой после обеда… могу и ей сказать тоже… чтобы она напомнила тебе.
Когда я вышла на улицу, моросящий дождь сменился ливнем. Мои тонкие кеды быстро промокли, дождевая вода хлестала из водосточной трубы. Машины стояли в пробках, пахло грязью и выхлопным газом. Что мне принести завтра? Что ему понравится? И как объяснить Астрид, что я неожиданно написала про Швецию — страну, о которой нас постоянно спрашивали, а мы говорили, что ничего не знаем о ней.
Май помахала мне через запотевшее окно кафе. Я зашла и села рядом с ней. В помещении почти никого не было. Несколько мужчин в мокрой одежде стояли у барной стойки. Май наклонилась ко мне, я почувствовала запах ее лавандового шампуня, и сказала, что один из них — любовник официантки.
— Откуда ты знаешь? — спросила я, но она только пожала плечами и посмотрела на свои руки, прошептав, что, скорее всего, любовник — вон тот мужчина в сером пиджаке, стоявший недалеко от нас. В одной руке Май крепко сжимала коробочку. Ее длинные розовые ногти мешали ей, поэтому предметы приходилось подцеплять за краешек. Я подумала о кузнечиках, которых мы с сестрой ловили летом в горах. Большие зеленые и блестящие насекомые, их можно было легко взять в руку и держать, не причиняя никакого вреда тонким лапкам; усики кузнечиков щекотали нам ладонь. Как только ее раскроешь, они прыгали и исчезали в высокой траве.
Май открыла коробочку. Видно было — ей это сделать непросто, даже, наверно, больно.