Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самолете пахло потом и коньяком. У двери размещавшегося в хвосте туалета стояла стюардесса, готовая за небольшую подачку отключить дымовую сигнализацию. Когда самолет пошел на посадку, двое пьяных русских принялись отплясывать в проходе, пока другие пассажиры застегивали ремни.
Мы спустились по трапу на растрескавшийся бетон, и кожу мою обласкало тепло раннего черноморского лета. Настоящая жара еще не наступила, и мне показалось, что я в раю. Меня охватило полузабытое ощущение ребенка, попавшего в неведомые ему места, памятное мне по двум-трем семейным поездкам на Коста-Брава, обдающее жаром чувство, что ты нашкодил, забравшись туда, где тебе быть не положено, и надо же, никто тебя за это не ругает, — чувство, что ты вышел сухим из воды.
Так ведь я и вышел. И очутился в Одессе, городе, строго говоря, украинском, но по-прежнему остающемся для русских сказочной нирваной греховодников, сумевших удрать от унылой жизни. Маша с Катей вышагивали впереди в мини-платьицах и босоножках на высоких каблучках — девушки переобулись еще во время полета, — каждая катила за собой по чемодану от «Луи Виттон». Очки кинозвезд на носах, многообещающие улыбки на лицах и, я готов был поспорить, никаких трусиков под юбками. Маша раскрыла над головой ярко-красный летний зонт, который покачивался в такт движениям ее зада.
Вид у них был праздничный. Они почти добились своего. Или мы почти добились своего. Ко времени нашего отлета в Одессу им осталось лишь нанести пару визитов в банк — и все.
Украинский пограничник долго расшифровывал мой экзотический паспорт. Стоявшая за мной в очереди старуха постучала меня пальцем по плечу и страдальчески осведомилась: «Скажите, молодой человек, платить им обязательно?» В конце концов пограничник шлепнул по паспорту печатью, я прошел таможенный контроль и отправился на поиски моих спутниц. Они стояли в зале ожидания, торгуясь с таксистом (золотые зубы, всесезонная кожаная куртка, сияющие полуботинки с носами настолько острыми, что годились в качестве отмычки).
И, едва лишь мы направились к автостоянке, он спросил у меня:
— Девочками не интересуетесь?
Я засмеялся — ни дать ни взять, занервничавший иностранец. Катя засмеялась тоже.
— А правда, — произнесла Маша тоном, которого я до того не слышал, — ироничным, но почему-то и жестким, насмешливым, подводящим некий итог. — Ты не интересуешься девочками, Коля?
Центральное отопление в Москве выключили недель за пять до нашего отлета в Одессу, где-то в конце апреля. Мы с Машей сидели у меня дома: она, закутавшись в мой халат, смотрела по телевизору какое-то реалити-шоу, я наслаждался предварительной любовной игрой с моим новым «Блэкберри», — и вдруг мы услышали в трубах отопления характерный хлопок, короткий, но отчетливый выстрел из стартового пистолета, сказавший: лето пошло, спешите втиснуть вашу жизнь и вожделения в несколько недолгих теплых месяцев. За окнами все таяло, снег и лед сбегали с крыш, точно дождь, льющий из низко нависших туч. В ресторанах иностранцы улыбались друг другу как люди, выжившие в катастрофе и лишившиеся от радости дара речи. Все закончилось: пробежки по ледяным улицам из одного перетопленного здания в другое, бесконечное влезание в теплую одежду и вылезание из нее, марафон русской зимы, участвовать в котором ни один находящийся в здравом рассудке человек не захотел бы. И это ощущалось как чудо.
В наших с Машей отношениях также наступила пора теплая и сладкая. Теперь-то я понимаю, она была подделкой, — а может, понимал и тогда. Однако в каком-то смысле то время было для меня самым настоящим, самым честным. Мною все еще владела любовь, хотя ее уже можно было назвать и наркотической зависимостью. Думаю, я обязан признаться в этом. Прости, если причиняю тебе боль.
Мы много разговаривали. Маша рассказывала о зимах ее детства, о войне гангстеров, которая охватила ее город в начале девяностых, — бандиты мэра сражались с громилами губернатора. Когда кого-то из гангстеров убивали, братва украшала его могилу статуей в полный рост, державшей в руке настоящие ключи от машины покойного. В народе ту часть кладбища, где их хоронили, прозвали «мемориалом жертв раннего капитализма». Маша рассказывала, как ей, еще школьнице, хотелось уехать в Москву, — а не в Москву, так в Санкт-Петербург, а не в него, так, может быть, в Волгоград, в Самару, в Нижний Новгород — в какой-нибудь цивилизованный город, говорила она, где есть работа и пристойные ночные клубы, в какой угодно. Я тоже рассказывал ей о себе то, чего никогда никому не рассказывал, — быть может, кроме тебя. Не о моих секретах, если говорить точно, — у меня их и было-то всего ничего. Нет, я рассказывал ей о моих чувствах, о страхах, связанных с работой, с будущим, с одинокой старостью.
Мы даже снова заговорили — только теперь это походило на сочинение сценария или на игру — о том, как она когда-нибудь приедет ко мне в Англию. Хотя мне уже начинало казаться сомнительным, что и сам я смогу там жить; я чувствовал себя, как один из тех несчастных обитателей какой-нибудь колонии, о которых тебе доводилось, я думаю, слышать, — как человек, проведший в Африке столько времени, что, возвратившись в родную страну, он долго в ней не протягивает. Я затруднялся представить себе жизнь в Лондоне — без снега, без дач, без пьяных армянских таксистов. Утратил ясные представления о себе самом. То был синдром слишком долго прожившего в России иностранца, представляющий собой, по моим понятиям, особо острый вариант поражающего некоторых при переходе от молодости к средним годам чувства, что у них нет никаких корней, что держаться в жизни им не за что. Впрочем, и Маша тоже плыла, на ее манер, по течению, но она-то, похоже, знала — куда.
Раза два или три я встречал Машу после конца работы у ее магазина, и мы гуляли по набережной или выпивали в ирландском пабе на Пятницкой. А однажды зашли, чтобы посмотреть на иконы, в Третьяковскую галерею — скользили по ее полам в дурацких бахилках, которые навязывают посетителям русские музеи, в первый раз я ужасно стеснялся их, пока не обнаружил, что точно в такие же обуты все, кого я вижу вокруг. Маша знала, похоже, имена всех святых и названия всех невезучих городов, которые Иван Грозный или еще кто-нибудь предавал на картинах огню и мечу, но особого интереса к ним не питала, лишь изображала его. Однако со мной она была нежной, по крайней мере временами, ласкала меня в постели, когда все заканчивалось, а раз или два вылезала из нее поутру, набрасывала мою плохо выглаженную рубашку и приносила мне кофе.
Благодаря Ольге у нас имелись на руках почти все документы, связанные со старой квартирой Татьяны Владимировны. И перед самым Днем Победы Маша, Татьяна Владимировна и я отправились в психиатрическую клинику, чтобы раздобыть последний из них — официальное подтверждение того, что при подписании договора о квартирном обмене Татьяна Владимировна пребывала в своем уме (Катя, готовившаяся, по словам Маши, к экзаменам, нас не сопровождала). Старуха, суровая молодая красавица и иностранец в очках: думаю, каждый, кому мы попадались на глаза, находил нашу компанию подозрительной.
В любой системе подземного транспорта имеются свои официальные и неофициальные правила. В лондонской подземке тебе надлежит стоять на эскалаторе справа, пропускать вперед тех, кто выходит из вагона, никогда не заговаривать с незнакомцами и до времени завтрака в вагонах не целоваться. В Москве — подниматься с места на станции, предшествующей той, на которой ты выходишь, и неподвижно стоять лицом к двери вместе с другими собирающимися покинуть вагон пассажирами, точно все мы — солдаты, ожидающие сигнала атаки, или христиане, которые готовятся выйти на арену римского цирка. А затем проталкиваться на платформу сквозь толпу старух, пихающих тебя локтями с остервенением, наводящим на мысль, что кто-то строго-настрого приказал им: пленных не брать.