Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда ты в шутку называла меня «буржуа». Ты утверждала, что трудно быть артистом и вести нормальную семейную жизнь. Конечно… твоя жизнь не была образцом добродетелей, о которых читают в катехизисе и которым учат в монастыре. Конечно… конечно… Но добро, которое ты делала? Счастье, которое твой голос давал миллионам людей? Разве это не в счет? Или важнее все эти мелкие, ничтожные жизни, после которых ничего не остается, но которые отвечают общепринятым нормам?
Вот уже три дня, как ты умерла, а до сих пор неизвестно, разрешит ли церковь похоронить тебя с соблюдением всего религиозного обряда. А много ли из тех, кто ходит в церковь, сделал столько добра, сколько сделала ты? Кто из них обладал действительно христианским милосердием?
И разве не известно тем, кто не решается даровать тебе эту «милость», что ты была глубоко верующей?
А каким ты была другом! Какое душевное тепло, какую поддержку ты оказывала в беде! Ты написала мне замечательное письмо, когда после тяжелой болезни я боялся, что потеряю зрение. Ты говорила в нем о моей матери, о вере, обо всем, что прекрасно, благородно, чисто. Я знаю, ты и другим писала такие письма.
Я думаю, что ты оказываешь честь церкви, и она должна не снисходить до тебя, чтобы принять в свое лоно, а гордиться тобой и отстаивать свои права на тебя.
А когда погиб Марсель Сердан, откуда у тебя нашлись силы, чтобы так спеть «Гимн любви»? Тогда, в Нью-Йорке, тебя вынесли на сцену. Ты была вне себя от горя, ты не могла еще поверить… но публика, твой неизменный возлюбленный, ждала тебя, и это она дала тебе силу петь в тот вечер. Я не был там, но знаю, как ты пела! Ты была в каком-то мистическом экстазе. Ты пела для него… И он тебя слышал!..
И кто, как не ты, много дней и недель молился о нем в полумраке церквей?
Об этом никогда не писали.
Напечатанные под жирными кричащими заголовками сообщения о скандальных происшествиях были газетам куда выгоднее. Авторы подобных заметок, не задумываясь, искажали факты, давали волю своей фантазии – это обеспечивало высокие гонорары.
Эдит Пиаф много ездила, но где бы она ни была – в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Оттаве, – она как бы привозила свой собственный климат, ей одной присущую атмосферу. После концерта она, как и в Париже, возвращалась домой в сопровождении своей свиты, состоящей из поклонников, журналистов, снобов – всех тех, кто назавтра мог рассказать своим друзьям, чтобы вызвать их зависть: «Я провел вечер у Пиаф».
Ей нравилось иногда жонглировать парадоксом, а иногда, не скрою, – шокировать.
Это был своего рода реванш за страшное детство и юность… Ведь когда она была ничем, ей ничего не разрешали. «Благовоспитанные» люди не удостаивали ее взглядом. Теперь настала ее очередь потешаться над теми, кто замирал от малейшего ее жеста. У Эдит была хорошая речь, она писала с большой легкостью, но любила вдруг ошарашить собеседников, сказав что-нибудь очень грубое. И такова уж сущность снобов: то, что прежде приводило их в негодование, теперь казалось забавным, остроумным… «Нет, она просто неподражаема! Какая индивидуальность! Какой ум!»
Слыша это, она не могла удержаться от смеха и толкала нас ногой под столом. У нее не было никаких иллюзий в отношении рода человеческого, все казалось ей суетным и пустым.
Я не могу привести имена всех тех людей, чьи действия и высказывания она предвидела, как только они появлялись в ее доме. Она делал вид, что верит их комплиментам, и находила прекрасными цветы, которые они ей приносили, но за несколько минут до их появления она объясняла нам, зачем они пришли. Она знала, что они будут о чем-то ее просить.
Пиаф никогда ни в ком не ошибалась. Ее нельзя было обмануть, если только дело не касалось любви – здесь она была беззащитна.
Все кончено! Был полдень, когда ты ушла от нас навсегда… Как вдруг стало холодно… и как жаль, что Париж залит сегодня солнцем. Это несправедливо. Небо должно быть серым, низким, кругом должен быть мрак, как в наших сердцах.
Но, боже мой, Эдит, как он был прекрасен, твой последний «выход».
Откуда взялись эти тысячи, десятки, сотни тысяч людей? Они шпалерами стояли от твоего дома до кладбища Пер-Лашез.
В твоей квартире полно цветов, они повсюду, на них наступают, их некуда класть, а их все несут и несут.
Здесь все твои друзья, они в горе, в слезах. И все же мы еще на что-то надеемся, ведь сколько раз свершалось невозможное.
Но когда входишь в большую комнату, всю затянутую черным, когда видишь твой гроб – останавливаешься, застываешь. Как тихо сегодня в этом большом доме, где всегда звучали твои песни, твой смех.
Появился священник, но тебя не понесут в церковь. Они все-таки отказали тебе в этом. Но, может быть, так лучше… Мы здесь все с тобой, и, даже если мы не умеем молиться, мы чувствуем тебя совсем рядом… Каждый вспоминает что-то свое, особенно дорогое для него, что он навсегда спрячет в своем сердце. Сердце, опять сердце… О тебе, Эдит, нельзя говорить без того, чтобы снова и снова не повторять это слово, ведь это ты сама.
Все же пришлось выйти из дому, чтобы проводить тебя, как принято говорить, в последний путь.
И тут вдруг мы увидели их: они молча стояли перед твоим домом, как будто ждали тебя у артистического подъезда.
И началось твое триумфальное шествие, Эдит. Это был твой апофеоз…
Длинный, бесконечный кортеж тронулся, и Париж, весь Париж стоял в почетном карауле. Люди были в окнах, на тротуарах, движение остановилось, и ты прошла через твой Город, твой Париж.
– Это Пиаф… Пиаф уходит…
Все эти люди пришли не из любопытства. Они ждали тебя, чтобы отдать последний долг, последнюю дань любви, они хотели, чтобы ты поняла – отныне Париж уже не будет таким, как прежде. Что-то ушло навсегда.
В тот момент, когда мы вошли в ворота кладбища и перед тобой через город мертвых понесли трехцветное знамя, со всех сторон хлынули волны людей. Нас захлестнуло этим потоком. Все они, пришедшие сюда, хотели участвовать в траурном шествии по неровным каменным плитам кладбища. Они хотели дать понять всем, кто провожал ее, всем этим знаменитостям, что имеют право на нее, хотят до конца быть с ней, как были с ней всегда. Плечом к плечу, без различия классов, не глядя друг на друга, не обращая ни на кого внимания, шли они молча. В руках у многих были маленькие букетики цветов. Рядом со мной одна старая женщина старалась пробиться поближе:
– Я должна проводить ее, я помню ее девочкой, ее тогда звали мом Пиаф.
Видишь, Эдит, прошли годы, ты стала королевой песни, но для тысяч и тысяч людей ты осталась мом Пиаф, маленькой уличной певицей, которая сумела найти дорогу к их сердцу. Ты говорила о том, чего они не умели выразить, ты всегда была искренна, ты не обманула их…
Когда-то Эдит пела чудесную песенку на слова Анри Конте. В ней она обращалась к апостолу Петру.