Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, мальчики, — говорит, — я, кажется, попался. Надо ж быть таким дурилой — пойматься Мэту Боудену на удочку и расстрелять по нему все заряды.
В ответ я произнес каким-то сдавленным, далеким голосом, как у той алабамской женщины, — так что усомнился даже, услышит ли Грамби меня:
— Ты дал три выстрела. Там еще осталось два заряда.
Грамби не изменился в лице, или я не заметил изменения. Он только опустил голову, глаза на свой пистолет и погасил улыбку.
— Осталось — в этом пистолете? — сказал Грамби. Он точно в первый раз увидел пистолет — так медленно и осторожно взял его из правой руки в левую и снова опустил к колену, дулом вниз. — Ну и ну. Неужель я не только стрелять, а и считать разучился?
Все время слышно было птицу — дятла — в ветвях где-то; даже три выстрела не спугнули ее. И еще я слышал, как дышит Ринго, словно всхлипывая, — и, казалось, я не столько старался следить за Грамби, сколько напрягал волю, чтоб не оглянуться на Ринго.
— Какой уж от зарядов прок, раз я даже правой мажу, — усмехнулся Грамби.
И тут оно произошло, случилось. Но как, в каком порядке — я и сейчас не знаю. Грамби был крупнотел, коренаст, как медведь. Но он был приведен к нам связанный — и потому даже сейчас напоминал скорее большой пень, чем стремительного зверя, хотя мы видели уже, как он метнулся, подхватил пистолет и кинулся, стреляя, вслед за теми двумя. Не знаю; знаю лишь, что мгновенье назад он стоял в грязной конфедератской шинели и улыбался нам, слегка выказывая щербатые зубы из ржавой щетины, и бледное солнце светило на щетину эту, на плечи и обшлага, на темные следы от сорванного галуна; а в следующий миг на сером фоне, посреди шинели блеснули одна за другой две ярко-оранжевые вспышки, и шинель стала надвигаться на меня, распухая, как воздушный шар, виденный бабушкой в Сент-Луисе и снившийся нам после ее рассказов.
Я, надо думать, услыхал выстрелы, услышал пули, ощутил, как Грамби меня ударил, — но не помню ничего этого. Помню только две яркие вспышки, серую надвинувшуюся шинель и удар падения на землю. И запах — дух мужского пота; и шинель терла, колола мне лицо и пахла конским потом, дымом костра, сковородным салом; и сипло дышал Грамби. Затем я почувствовал, как моя рука вывертывается в суставе, и подумал: «Сейчас начнут ломаться пальцы, но отдавать нельзя», и затем — то ли над плечом Грамби, то ли из-под руки или ноги его — я увидел Ринго в воздухе, в прыжке совершенно лягушином, и даже глаза выпучены лягушино и рот раскрыт, а в руке раскрытый складной нож.
И хватка ослабла, я вырвался. Увидел Ринго верхом на Грамби, и Грамби встает с четверенек, а я хочу поднять, нацелить пистолет, но рука не действует. Вот Грамби по-бычьи сбросил Ринго с хребта и крутнулся опять к Вам, собравшись для прыжка и тоже раскрыв рот, но тут стала подниматься с пистолетом моя рука, и он повернулся, побежал. Но убегать от нас в этих сапогах ему не следовало бы. А впрочем, все равно уж, в сапогах или без, потому что рука поднялась и совместила мушку со спиною Грамби (он не издал ни крика, ни звука), и наведенный пистолет был недвижен и тверд, как скала.
4
Весь остаток дня и часть ночи ушли у нас на то, чтобы доехать до старого хлопкохранилища. Но возвращение затем домой отняло не так уж много времени, потому что, меняя мулов под седлом, ехали мы быстро, а ноша, что завернута была в лоскут, откромсанный от шинели Грамби, весила очень мало.
Уже почти стемнело и опять лил дождь, когда мы проезжали через Джефферсон, — мимо груд кирпича и закоптелых стен, не успевших обвалиться, и через то, что было раньше площадью. В можжевеловой роще привязали мулов, и Ринго стал искать подходящую доску, но тут мы увидели, что надгробная доска уже вкопана — миссис Томпсон позаботилась, должно быть, или дядя Бак по возвращении домой. А куском проволоки мы запаслись.
Холмик уже осел, ведь два месяца прошло; он почти сровнялся с землей, — точно бабушка сперва не хотела смириться со смертью, но теперь стала уже смиряться. Развернув тот криво-квадратный лоскут запятнанного и линялого серого сукна, мы прикрепили привезенное к доске.
— Теперь ей можно упокоиться, — сказал Ринго.
— Да, — сказал я. И оба мы заплакали. Стояли под медленно льющим дождем и плакали. Много нам пришлось проездить, а последнюю неделю и без сна приходилось, и не однажды впроголодь.
— Ее не Грамби убил и не Эб Сноупс, — сказал Ринго. — Ее мулы убили. Те первые, что достались даром.
— Да, — сказал я. — Едем домой. Лувиния тревожится о нас, наверно.
Так что к хибаре нашей мы подъехали уже в потемках. И увидели, что там внутри светло, как на Рождество: огонь пылает в очаге и лампа светит вычищенно, ярко; и не успели еще подойти, как Лувиния выбежала из дверей под дождь и стала с плачем, с возгласами обнимать меня.
— Что, что? — сказал я. — Отец? Приехал? Папа?
— И мисс Друзилла! — кричит Лувиния, плача и молясь вслух и хватаясь за меня руками, и бранит-ругает Ринго — всё сразу. — Приехали! Кончилось! Осталось только им досдаться. Домой вернулся наш хозяин Джон!
Поуспокоясь, она рассказала, что отец и Друзилла приехали с неделю назад, и дядя Бак сказал им, где мы и чем заняты, и отец хотел оставить Друзиллу дома, но та отказалась, и они поехали искать нас, а указывает путь им дядя Бак.
И мы спать завалились. Не смогли и дождаться, пока Лувиния сготовит ужин; упали на тюфяк в одеже и провалились в сон, и только помаячило с момент над нами лицо бранящейся Лувинии, и у очага в углу — старый Джоби, согнанный Лувинией с бабушкина кресла… А потом кто-то меня тормошит, и мне чудится, будто снова дерусь с Эбом Сноупсом, — и тут дождем запахло от бороды отцовской и одежи. А дядя Бак горланит