Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидев в Сокольническом парке, на площадке перед открытой эстрадой, гудящую нетерпеливую толпу ребят, Маяковский взволновался, как волнуются перед самым ответственным выступлением. Когда он начал читать детям свои стихи, я стояла за эстрадой на лесенке, и мне была видна только его спина и взмахи рук. Но я видела восторженные лица ребят, видела, как они радовались и самим стихам, и громовому голосу, и ораторскому дару, и всему облику Маяковского. Хлопали ребята так долго и громко, что распугали всех птиц в парке. После выступления Маяковский, вдохновленный, спустился с эстрады, вытирая лоб большим платком.
— Вот это аудитория! Для них надо писать! — сказал он трем молодым поэтессам. Одной из них была я. Его слова многое для меня решили.
Вскоре я у знала, что Маяковский пишет новые стихи для детей. Написал он, как известно, всего четырнадцать стихотворений, но они с полным правом входят во «все сто томов» его партийных книжек. В стихах для детей он остался верен себе, не изменил ни своей поэтике, ни свойственному ему разнообразию жанров. Принципам Маяковского я старалась (пусть ученически) следовать в своей работе. Мне было важно утвердить для себя право на большую тему, на разнообразие жанров (в том числе и на сатиру для детей). Стремилась я это делать в форме органичной для себя и доступной детям. Все же не только в первые годы моей работы мне говорили, что мои стихи скорее о детях, чем для детей: сложна форма выражения. Но я верила в наших детей, в их живой ум, в то, что маленький читатель поймет большую мысль.
Много позднее я пришла в редакцию «Пионерской правды», в отдел писем, надеясь, что в детских письмах смогу уловить живые интонации ребят, их интересы. Я не ошиблась и сказала редактору отдела:
— Спасибо, я так рада, что придумала почитать детские письма.
— Не вы первая это придумали, — улыбнулся редактор, — еще в 1930 году приходил к нам читать детские письма Владимир Маяковский.
* * *
Писать стихи для детей учили меня многие, каждый по-своему. Вот Корней Иванович Чуковский слушает мое новое стихотворение, улыбается, благожелательно кивает головой, хвалит рифмы. Я вся расцветаю от его похвалы, но он тут же добавляет не без ехидства:
— Очень мне интересно было бы послушать ваши безрифменные стихи.
Я растерянна: почему «безрифменные», если мои рифмы он хвалит? Рифма, пришедшая мне в голову, иногда рождает мысль, подсказывает содержание будущего стихотворения. Я внутренне протестую.
Корней Иванович снова возвращается к безрифменным стихам в своем новогоднем письме ко мне из Ленинграда («4 утра, среди корректур Некрасова»). «Вся сила таких стихов, — пишет он, — в лирическом движении, во внутренних ходах, а этим и познается поэт. Безрифменные стихи, это все равно, что голая женщина. В одежде рифм легко быть красивой, а вот попробуй ослепить красотой без всяких рюшечек, оборочек, бюстгальтеров и прочих вспомогательных средств».
Все-таки я не понимаю Чуковского! Противоречит он себе, у него в «Заповедях для детских писателей» сказано: «Те слова, которые служат рифмами в детских стихах, должны быть главными носителями смысла всей фразы». А я почему-то должна писать без рифмы?!
Но все же «рюшечки и оборочки» не дают мне покоя. Только постепенно, с огорчением, постигаю, что Чуковскому не хватает в моих стихах «лирического движения», той самой лиричности, о которой в начале моей работы он говорил мне со всей прямотой и откровенностью. (В те годы не было принято разговаривать с молодыми столь бережно, как нынче.) Помню его слова: «звучит смешно, но мелковато», «рифмы у вас свои, хотя великолепные чередуются с чудовищными», «здесь у вас эстрадное острословие, дорогая моя… только лиричность делает острословие юмором».
Нет, не противоречит Корней Иванович себе, он хочет дать мне понять, что рифмы, даже самые блестящие, не заменят лиричности. Оказывается, снова о самом главном идет речь, только в более деликатной форме.
Если б знал Корней Иванович, сколько реальных, «лирических» слез было в те дни пролито мной в стихах, написанных только для себя, где я терзалась тем, что мне не хватает лиричности. Мокро было от этих слез в ящике моего стола. Не знал Корней Иванович и того, что он сам еще в 1934 году назвал меня «талантливым лириком». И не где-нибудь назвал, а в «Литературной газете». Предшествовала этому длинная история.
В мае 1934 года возвращалась я от друзей в Москву в пригородном поезде. В те дни пришла весть о спасении челюскинцев. Еще недавно миллионы сердец были полны огромной тревоги: как они там, на льдине, оторванные от мира?! Что будет с ними, если весеннее солнце растопит льдину? Но вот все сердца захлестнула радость — спасены! О6 этом говорили везде и всюду, и в пригородном поезде. А у меня в голове вертелось стихотворение, вернее, только начало его, несколько строчек от лица мальчика. Неожиданно на одной из станций в вагон вошел Чуковский. Общение с Корнеем Ивановичем всегда было необыкновенно интересным и важным для меня, а в те ранние годы моей работы нечаянная встреча в вагоне с самим Чуковским показалась мне дарованной свыше.
«Вот бы прочитать eмy мои строчки!» — возмечтала я. Обстановка в вагоне была малоподходящая, но соблазн услышать, что скажет Корней Иванович, был велик, и, как только он устроился на скамейке рядом со мной, я спросила:
— Можно, я прочту вам стихотворение… очень короткое…
— Короткое — это хорошо, — сказал Чуковский, — читайте читайте… — И вдруг, хитро подмигнув мне, обратился к пассажирам, сидевшим поблизости: — Поэтесса Барто хочет прочесть нам свои стихи!
Некоторые пассажиры, недоумевающе улыбаясь, приготовились слушать. Я растерялась, ведь Чуковский мог камня на камне от моих стихов не оставить, да еще при