Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будучи мусульманкой, она не имела права оставаться наедине с мужчиной, который не приходился бы ей отцом, братом либо кем-то из узкого круга ближайших родственников. Но Стэнли для ее отца и брата не был — пока что — мужчиной. А был всего лишь постоянным клиентом, дававшим хорошие чаевые, которые она относила домой. Она мчалась к нему, как сумасшедшая, с бумажным пакетом в руке, он встречал ее, запыхавшуюся, внизу, они сразу же начинали свое краткое общение и заканчивали его в автомобиле, который он гнал как безумный, чтобы как можно скорее добраться до угла Мэдисон-авеню и Сорок восьмой улицы. Но все то, что происходило в этом подаренном ему Жаклин временном промежутке, было таким волшебным, что стоило любых безумств.
Она так никогда и не согласилась прийти к нему домой, он никогда не был с ней на прогулке, никогда не водил ее в кино или ресторан. Они ни разу не отважились показаться где-либо вместе. Она ни разу не приняла от него цветов. С нежностью прикасалась к ним, когда он их дарил, нюхала и прижимала к себе, но ни разу не приняла. Он прекрасно знал, как женщины принимают цветы. Впрочем, на самом деле она и не была его женщиной. Лишь приносила в бумажных пакетах заказанные им круассаны и так — при случае — останавливалась на время в его жизни. На минуту. Как транзитный пассажир.
Шестнадцатого декабря, в день ее рождения, он получил внизу у входа в редакцию свой последний бумажный пакет. Из рук ее брата. Который был очень похож на Жаклин. У них даже голоса был похожи. И проницательный, полный интереса ко всему на свете взгляд. На пахнувшей розовой водой салфетке, которую он обнаружил на дне пакета, она написала: «Через две недели я выхожу замуж. Он хороший человек. Когда-нибудь я его полюблю. Жаклин. P.S. Вчера я сначала намочила, а потом отрезала себе волосы. Я больше никогда-никогда к ним не прикоснусь...».
— Bonjour, madame Calmes, guten morgen, Herr Reuter, good morning, gentlemen! — весело воскликнул он, подходя к столу.
Мадам Кальм укладывала в плетеную корзинку горячие круассаны. Герр Рейтер чесал за ухом расположившуюся у него на коленях Колетт, английский офицер сидел на стуле очень прямо, как перепуганный переводчик во время Ялтинской конференции, — если можно «сидеть по стойке смирно», то он сидел именно так, — а молодой адъютант был похож на человека, у которого оказалось слишком мало воды в тазу.
Они приступили к еде. Никто не стал утруждать себя молитвой. Зато все почти сразу потянулись к фарфоровому блюду с яичницей. Стэнли украдкой взглянул на мадам Кальм. У его матери был точно такой же радостный блеск в глазах, когда они с Эндрю наперегонки протягивали руки к дымящемуся на столе блюду. И если его содержимого было для них явно мало, мать с ними не ела. Мило врала, что у нее «сегодня нет аппетита». Отец на аппетит никогда не жаловался. А руки у него были самые длинные...
Они не выехали в четырнадцать часов, как планировал англичанин. Стэнли был этому рад, поскольку не видел повода спешить. Он решил, что может проявить свои снимки и завтра. Один день задержки в контексте его пребывания здесь не играл никакой роли. Он не был одним из многочисленных военных корреспондентов, которые следовали за армией, чтобы докладывать Америке о победах «ее парней». Артур хотел и ждал от него — как следовало из письма, которое Стэнли обнаружил вместе с деньгами в конверте, — чего-то другого. А именно, будней войны в Европе глазами ее жителей. Ему уже претил официальный, явно идеализированный американский взгляд на войну. Тот, что отражался на первых страницах газет, в том числе и «Таймс». Вторая мировая война, если судить о ней только по этим снимкам, вовсе не была противоречивой. В течение всей войны у американцев поддерживали довольно высокий уровень патриотических чувств. И цензура вкупе с патриотизмом привела к тому, что в американских газетах печатались только те снимки и репортажи, которые несли положительный заряд. Артур был с этим абсолютно не согласен. Он считал, что это ложная и, в конечном счете, вредная практика. Так же, как те же главные редакторы журнала «Life» или «National Geographic», он стремился отправлять своих независимых фоторепортеров в самое пекло, а не пользоваться фотографиями, предоставляемыми армией, а значит, утвержденными правительственными специалистами по части фотосъемки. Артур был сыт по горло цензурой и одобренными ею снимками. Он прекрасно знал, что существуют и другие. Как, например, опубликованные по чистой случайности — и политически некорректные — фотографии благополучного довоенного Берлина под властью нацистов. Куда более сытого, чем довоенный Нью-Йорк. В конце концов, ему удалось убедить или, что более вероятно, подкупить какую-то шишку в Госдепартаменте США и таким образом получить основания и полномочия позвонить Стэнли той памятной ночью, когда тот впервые спал с Дорис. Позвонить, уговорить и отправить «на войну».
Артур больше ничего не хотел знать об армиях, батальонах, корпусах, дивизиях, фронтах, ударах, отбитых атаках, передислокациях, группировках, форсированных реках, операциях, битвах, точках сопротивления, штаб-квартирах и просто штабах, плацдармах и тому подобном. Всего этого у него хватало. Ему хотелось показать реальные будни войны, которую американцам, наблюдавшим за ней с безопасного расстояния, трудно было себе представить, и именно поэтому она могла стать для них — Стэнли знал Артура, дружил с ним и прекрасно знал, что это журналист с безошибочной интуицией, ? ?нтересной. Артур хотел показать обыденность войны, ее жестокость и бессмысленность, масштаб страданий, которые она обрушивает на людей, но при этом не стремился вызвать жалость к их мучениям. Потому что, благодаря своему возрасту и еврейскому происхождению, знал, что война — это не только жизнь в одном огромном окопе, что даже во время войны созревает земляника, а люди любят друг друга и строят планы на будущее. Конечно, все это происходит иначе, чем в мирное время. В основном из-за вездесущей смерти, которая грозит всем, независимо от возраста. Во время войны смерть перестает ассоциироваться только со стариками, похоронными процессиями, дорожно-транспортными происшествиями и убийствами. Это уже не только некрологи в газетах и черно-белые листочки с фамилиями, приклеенные на своды церквей и стены домов. Смерть перестает быть тщательно соблюдаемым табу. О ней видят сны, о ней думают, разговаривают. Учитывают ее возможность в своих планах. Редко это происходит сознательно, но подсознательно — почти всегда. Во время войны никто не вкладывает деньги в банк под проценты и — вот парадокс! — не составляет завещаний. Потому что никто не верит, что какие-то бумаги, пусть даже с красивыми красными печатями и витиеватыми подписями, могут иметь в будущем хоть какое-то значение. И не знает, каким окажется это будущее и наступит ли оно вообще. Во время войны девушки не хранят целомудрия — разве что свадьба уже намечена на точную дату; они чувствуют, что у мужчин нет времени дожидаться свадьбы. А мужчины по своей природе никогда — ни в военное, ни в мирное время, даже в начале жизни — не готовы ждать, тем более до свадьбы. Впрочем, женщины — во всяком случае те, которых он встречал до сих пор — тоже были не готовы...
Он думал обо всем этом во время позднего завтрака пополудни, в понедельник, 26 февраля 1945 года, в салоне пансиона мадам Кальм, в освобожденном десять дней тому назад Люксембурге. Ему не верилось, что это и есть «обыденная» война. И хотелось как можно больше узнать о том, кто еще завтракал здесь в эти дни. В какой-то момент он заметил, что англичанин притомился переводить его вопросы и ответы мадам Кальм. Стэнли хотел узнать всё о войне, как ее видела мадам Кальм, а она была готова ему об этом рассказать. Двусторонний перевод длился очень долго. Несчастный адъютант, явно скучая, съел за это время все, что лежало на тарелках. Зато, прощаясь с мадам Кальм, выглядел отдохнувшим и бодрым.