Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчаливый отказ «среднему классу» в реализации его потенциала политического участия, который мы наблюдаем в академическом и экспертном секторе, также хорошо согласуется с результатами анализа СМИ, проведенного Ольгой Александровой. По ее наблюдению, в конце 1990-х годов большинство публикаций, посвященных среднему классу и смежным темам, не приглашают к политическому участию, а «отвращают» от него[264]. В этой не вполне явной политической повестке и тех свойствах, в каких авторы отказывают проектной категории, «средний класс» во многом сохраняет деполитизированный и конформистский смысл, несмотря на номинальные предписания эмпирическому референту этого понятия «активной позиции» и стремления к свободе.
Подобный сбой, заложенный в архитектуру понятия, составляет очевидный контраст с оценками ряда международных академических исследователей, для кого наличие «форм коллективного действия, позволяющих… выражать и защищать свои интересы» служит показателем реализации российского проекта «среднего класса»[265]. Именно политическая автономия возвращает понятие в контекст «демократии», из которого de facto оно все отчетливее выпадает в речи российских авторов. Надежды на политическое участие «среднего класса» могут связываться даже не столько с вопросом о его существовании, сколько с наличием сил, деятельно защищающих демократию от внутренних рисков «перехода»: «Представители средних классов могли бы создать гражданские организации и механизмы коллективного действия, которые позволили бы им служить противовесом олигархии и оплотом демократии»[266]. При всех частных расхождениях между российскими авторами, на которые я указывал ранее, их в первую очередь сближают политические критерии, в которых переопределяется социальная структура нового общества. Предписывая «среднему классу» безупречную доктринальную и ценностную дисциплину, а также роль счастливого реципиента государственных реформ, корпус публичных высказываний во многом продолжает линию принудительной социальной гармонии, характерную для позднесоветской доктрины «бесклассового общества».
Таким образом, libido sciendi, лежащее в основании этого понятия-проекта, оказывается не столь выраженным, как этого можно было ожидать ввиду угроз социальной дезинтеграции, массово рассеянных в корпусе публичной речи 1990-х годов, и возможностей, которые открываются для изобретения социальных категорий при «транзитном» размытии социопрофессиональных иерархий. Проектная категория, которая, казалось, разрывает со всеми очевидностями начала 1990-х, всего десятилетием позже вписана в куда менее амбициозное и более проблематичное настоящее, чем это представлялось авторам первой публицистической волны. Период «стабильности», торжественно объявленный в 2000-х годах, санкционирует политический смысл проекта. Признаки «благосостояния» и «умеренности», среди прочих, не просто удерживаются в его семантическом поле, но, благодаря «деловым» и ежедневным СМИ, все более детально переводятся на язык потребительских свойств. И все же, неопределенность, которая по-прежнему отмечает дебаты о существовании «среднего класса» в 1990-х, поддерживает интригу. С ростом числа публичных высказываний (после 1998 г.), которые сообщают широкой аудитории о неведомом классе, тот превращается в тайную, еще не проявившую себя социальную силу, которая, вероятно, зреет где-то в глубинах социального тела. Место в категориальной сетке нового порядка зарезервировано и наделено ценностью, но пока не заполнено осязаемой и наглядной реальностью. Может быть, средний класс лишь ждет шанса явить себя миру?
Как следует из перипетий работы по политической легитимации и стилистической нормализации понятия «средний класс» в 1990-2000-е годы, ее результаты регулярно подвергаются сомнению – в первую очередь самими адептами. «Класс», который должен возникнуть, но встречает на пути к своему существованию самые разнообразные препятствия, от подавления государством малого бизнеса до особых «матриц российской цивилизации», остается для академических авторов и журналистов явлением, вероятно, даже более ожидаемым, чем осуществление хрупкой «демократии». Если в рутинных порядках российского общества критические доказательства долгожданного события обнаруживаются с трудом, то кризис предлагает удачные условия для проверки гипотезы о существовании. Первой такой проверкой становится 1998 г., когда отсутствующий прежде «средний класс» объявлен безвременно погибшим. Во вторую тестовую площадку в декабре 2011 г. превращаются улицы больших российских городов, когда внезапная гражданская мобилизация наглядно демонстрирует появление ранее неизвестной силы. При полярно различающейся структуре событий обе поворотные точки в истории понятия иллюстрируют исключительный вклад СМИ в доопределение социальной структуры пореформенного российского общества. В контексте «митингов» и «протеста» журналисты и эксперты, предлагающие быструю аналитику событий, вводят в российское поле понятия «средний класс» смыслы, ранее в нем отсутствовавшие: «бунт», «восстание», «революция».
Массовые акции протеста мгновенно увлекают наблюдателей и комментаторов соблазном обнаружить на улицах новый, социально или классово оформленный субъект. В наиболее острой и агонической форме такой интерес выражается в вопросе о численности митингов – в той же мере статистическом, сколь и политическом. Выходили, например, в один из морозных февральских дней 2012 г. на улицы Москвы 36 тыс. (данные МВД) или 120 тыс. человек (данные организаторов)[268] – это не только традиционно состязательная диагностика «силы» протеста, но и коллизия его социальной представительности. Она тесно связана с вопросом о том, митингуют ли исключительно «сытые», лишь «офисный планктон», «весь народ» и т. д. Иным выражением этой же коллизии становится пресловутый тезис о «двух Россиях»: «креативной» и «народной», – которые в 2012 г. материализуются в протестных и провластных митингах соответственно[269]. Оппозиция агрегирует в себе целую серию социальных признаков, привязанных к ее полюсам. На «креативном» полюсе закрепляются образованность, благосостояние и самостоятельность, интеллектуальный труд, вестернизированность, частный сектор, столичность, – которые в критическом медийном высказывании могут доводиться до крайностей чрезмерного богатства, безответственности, чудаковатости, утраты чувства реальности. На полюсе «народного» – бедность, простота и сердечность, политический и социальный конформизм, бюджетный сектор, провинция. В суждениях критиков они превращаются в отсталость, необразованность, иждивенчество[270]. Сколь удивительным это ни покажется, журналисты и эксперты, представляющие население страны расколотым на два сущностно несовместимых, конфликтных мира, не принадлежат только одному или другому политическому лагерю. Тезис о «двух Россиях» объединяет авторов и издания из условно «оппозиционного» и «официального» секторов СМИ. И какой бы высокой ни была бы поначалу увлеченность журналистов протестом, как бы искренне они ни выражали скепсис в адрес низких официальных цифр участия, квалификации социального состава митингов в СМИ остаются крайне узкими[271].