Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, когда я содрогалась в неистовстве отомщенной любви, он ронял мне на память сине-золотое, цвета неба и пшеничного поля, перо из хвоста.
Девки попадали на пол, задрыгали ногами в ворохах разлетевшихся юбок. Музыка оборвалась. Публика засвистела, заулюлюкала. Мужики закурили, заорали: «Браво! Бис! Сволочи!.. Стервы!.. Как пляшут!.. Как чертовки в Аду на сковороде!.. А эта!.. Новенькая!.. С головой как подсолнух!.. Вот это коленца отмачивала, ну, старик, меня огненный пот прошиб!.. Клянусь, я проберусь сейчас за кулисы, даю за нее… сколько ты дашь, дурень?!.. у тебя дети дома сидят на лавке некормленые… Браво!.. Би-и-и-и-ис!.. Еще канкан!.. Снова канкан!.. Кан-кан-кан-кан!..»
«Кан-кан, кан-кан», - звенело у Мадлен в горячей голове.
Она задохнулась. Не могла раздышаться. Перевела дух.
Занавес из тощей мешковины задернулся, и девки обступили новую танцорку, нагло выбежавшую на сцену из тьмы зрительного зала.
— Кто ты такая?.. Нашенская?.. У кого в Доме?.. У тетки Лу?.. Здорово… А мы вот тут… А лет тебе?.. А сколько ты за ночь… А плясать у кого училась и за какую плату?.. Ни у кого?!.. Врать-то… Ты искусница… А в постели ты тоже такая?.. А волосы у тебя крашеные или некрашеные?.. а завиваешь на горячие спицы… на щипцы?.. Сами вьются?!..
Вопросы девок жужжали около ее головы назойливыми пчелами. Дылда подошла и ткнула ее локтем в бок.
— Блеск, — только и сказала.
И обняла, и чмокнула громко и слюняво в румяную мокрую щеку.
Пот катил с Мадлен в три ручья.
— Ты тут одна?.. С хахалем?..
— С графом, — потупилась Мадлен.
Девки заржали как кобылы:
— С графом!.. У, ох-хохо!.. Высшее общество!.. Как это вы удосужились в гости к нам, прачкам… У нас ручонки немытые!.. Ножонки в деревянных тапках!.. Мы в лимузинах не ездим!.. У нас простой канкан!..
— Берем тебя к нам, — сказала дылда строго. — Пойдешь? Брось свою старую толстую Лу. Она тебя обчищает, как липку. И ты молчишь. Пашешь на нее, как корова, да?.. А графьями не проживешь. Они так. Сегодня один, завтра…
— Не пойду, — сказала Мадлен и вытерла ладонью пот со лба. — У меня есть своя жизнь.
— Своя, ха! — хохотнула дылда. — Рассказывай сказки! Нам ничего не принадлежит. Ни еда. Ни питье. Ни жилье. Ни дети. Ни деньги. Ни крест на кладбище. Креста мы уже не видим, поэтому он нам не принадлежит. Ни мужчины. Мужчины — гиль. Бред. Пригрезился и канул. А ты осталась. Это твоя жизнь принадлежит.
— Богу?
Дылда закинула голову и начала хохотать. Она хохотала долго, и девки заразились хохотом, сперва одна прихохотнула, за ней другая, третья, и вот уже весь кордебалет хохотал, приседая, показывая пальцами на Мадлен, вытирая слезы, выступившие на глазах от смеха, корчась и колыхаясь всеми оборками пропотевших юбок.
— Ну да, Богу!.. Ну да, Богу!.. Крестик, небось, носишь!.. Деву Марию поминаешь!.. Заступиться просишь!.. А сама… ночами… только успеваешь считать… да к тазу бегать с кувшином… ох, не могу!.. Богу!..
Она озиралась. Они смеются над ней. Они умнее ее. Мудрее. Жесточе. Хотя и она не промах. Где граф? Где горбун?
Она ринулась к рампе, выдвинув локти вперед, уронив маленькую танцорку, стоявшую ближе к краю сцены, и девушка упала в оркестровую яму; визг, хохот, ее поймали скрипачи, она сломала чей-то смычок, ругань, крики, невнятные звуки настройки — декорации менялись, сейчас на сцену должны были выйти стриптизерки вместе с живыми слонами. Слонов привезли в клетках и кормили травой и бананами перед выходом. Билеты на ночное варьете в Красную Мельницу стоили дешево, а показывали здесь такое, что и во сне не приснится.
— Куто! Куто!
Она увидела его. Граф, толкаясь, выбирался вон из зала. Он ненавидел канкан. Он ненавидел Мадлен.
Где горбатый художник?.. Этот плюгавый маэстро… Какой сильный, уверенный мазок… Он корежит линию. Он продавливает черенком кисти холст. Он груб. Может быть, велик. Он не боится сломать и воссоздать. Он невоспитан. Черт бы побрал воспитанного графа. Как важно быть в жизни наглым и крылатым. Вот он! Я вижу его! Он совал руку между моих ног. И мне не было стыдно. Он рисовал мои ноги изнутри рукой. Он запоминал их. Он сделал их. Они другие. Я хожу ими и танцую уже по-другому.
Горбун тоже увидел ее. Он протолкался к сцене, ударяя всех ножками мольберта, торчащего из котомки.
— Эй, как вас….. Мадлен! Прыгайте ко мне на руки! На улицу! Скорее! Я вас вынесу! Вы задохнетесь! Ваш кавалер убежал!
Он, маленький, кривоногий, уродливый, протянул руки. Глубоко запавшие его глаза горели, как два безумных факела. Факелы говорили ей: ты прекрасна, и мы сейчас уйдем вдвоем, и я спрячу тебя, и я напишу тебя, и ты останешься жить на холсте, и это будет еще одна ночь в веренице твоих ночей, шлюха Мадлен, и это будет твоя лучшая ночь.
Она сиганула со сцены вниз. Горбун подхватил ее и пошатнулся.
— Ромео поймал Джульетту!.. Джульетту поймал!.. — закричали девки варьете. — Горбатый Ромео поймал золотую козочку!.. Не упусти!..
— Бежим, — сказал художник жестко и сжал руку Мадлен. — Наплюй на своего кавалера. Ему не судьба сегодня тебя найти.
Мансарда. Ночь. Мама, я забыла снег. Я забыла тебя. Мне снится сон? Не думаю. Я же говорю с тобой. И ты слышишь меня. У горбуна красивые говорящие руки. Пальцы его мнут и растирают краску. У человека внутри много краски, ты знаешь, мама. Сердце его тоже можно выдавить на палитру и растереть. Он понял, что я не отсюда. Вот закуривает. Он голый и уродливый. У него прекрасное лицо. Он берет меня голыми руками и переносит на холст. Меня?! Он все понял. Спрашивает: давно на чужбине? А что мне отвечать? И что такое давно? Я пялюсь на него, молчу. А откуда? Из Рус? Опять молчу. Холодно без простыни. Он кричит: лежи! Бешено двигает кистями. Кисти в его руках — кости скелета. Скелетом, смертью нашей пишется наша жизнь. Всеми смертями, что были и будут.
О мама, он мне не любовник. Что он делает со мной? Он кистью, на холсте, проникает мне в чрево. И я раскрываюсь подобьем цветка. Мой живот — белый георгин. Мои груди — лилии. Нарисуй мне между грудей богатое жемчужное ожерелье, художник! Мажь, малюй, черкай. Уродец рождает красоту. Он рождает меня. Он заставляет меня выбалтывать то, что я и в снах держала за зубами. Он подходит ко мне и вонзает в меня копье Сеннахирима.
И я, цепляя ногтями драный бедняцкий диванишко, кричу, выкрикиваю сокровенное.
Мама. Ты передо мной. Я на чужбине вспомнила тебя. Он велел мне тебя вспомнить. Спрашивает, ведя кистью пальца по моей брови: а ты помнишь мать?
И ты сразу оказалась передо мной.
Помнишь, как мы ходили на рыбалку? Широкая, алмазная под Солнцем река. Июль. Отлично ловятся судаки и язи. Они сорная рыба. Сазан тоже. Мы охотимся за стерлядью. Наловим и сварим в котле, и я смотрю, как янтарный жир плавает в ухе вместе с луком и морковью, а ты крошишь картошку в котел, а потом я раскладываю вареную рыбу на лопухах, у нее сладкое мясо и мягкая хорда. Ты мне говоришь: дочка, ты гибкая, у тебя тоже вместо хребта — хорда. Ты не погибнешь. Ты выдержишь. А стерлядь же погибла? — спрашиваю я. И меня выловят. И меня сварят. И я буду молчать. Не пикну.