Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антитезы эти я мог бы продолжать на много страниц, но достаточно этих, чтобы показать полюсы, между которыми качается Неронова легенда, поминутно сама себя опровергая и, в ответ каждому отрицательному обвинению, противопоставляющая возражение положительного факта.
* * *
Как я уже предвидел, выпуская II том, «Зверя из бездны», дерзость ознакомить русскую «большую публику» с отрицательными взглядами П. Гошара и др. на подлинность Тацитовой «Летописи» не прошла мне даром, и нашлись критики, которые, за разглашение такой зловредной гипотезы, считают меня достойным только что не судимости по 74 статье, карающей кощунство. Такое безусловное преклонение перед чьим бы то ни было авторитетом я считал, считаю и считать буду напрасным суеверием, благоглупостью, и суровая брань, плывущая из подобного источника, меня нисколько не удивляет и не огорчает. Но в одной из рецензий я нашел уверение, будто бы в томе III «Зверя из бездны» я изменил своему скептическому взгляду на сказанный предмет... Не знаю, чем именно вызвано такое утверждение критика, но смею уверить его, что сам я ни разу не замечал ни перемены своего отношения к Тациту, ни затруднительных мест, которые бы это отношение подвергали слишком острому испытанию. Для меня «Летопись» Тацита (Ab excessu Augusti) была, есть и — пока сомнение это не разрушено доказательно — будет распространенной и обработанной неизвестным гуманистом, копией подлинного Тацитова сочинения, которое до нас в первобытном своем виде не дошло. А в руки своего конечного редактора попало, по всей вероятности, в таком жалком и разрушенном состоянии, что ученый этот, кто бы он ни был, счел необходимым восстановить места неясные и недостающие собственными догадками и искусством, путем более или менее ловких интерполяций на основании Светония, Ксифилина и церковных писателей. И, так как конечный редактор Тацита, которым мы располагаем, начиная с XV века, был человек крупного литературного таланта и с очень живым воображением, весьма одаренный «беллетрист», то он не стеснялся вводить в восстановляемый им текст целые страницы романтического вымысла. Наличность их у Тацита столь очевидна, что в настоящее время доказывать ее значит ломиться в открытые ворота и повторять общие места. Вопрос только в том, кто является создателем этих романтических страниц: сам ли Тацит, как полагают Фабиа, Баша (1906) и мн. др., или позднейший редактор-интерполятор, как предпочитаю думать я, не доходящий до крайности Гошара, который заставляет Поджио Браччиолини просто сочинить Тацитову летопись по источникам, но твердо убежденный в том, что наш Тацит — не тот Тацит, которого знала и забыла (бесследно!) древность.
Фабиа, автор замечательного труда об «Источниках Тацита в Историях и Анналах» (Р. 1891), приходит к убеждению, что Тацит никогда не самостоятелен в своем историческом труде, но постоянно имеет за плечами какого-либо автора-предшественника, которого он перерабатывает. Для века Тиберия, Калигулы и отчасти Клавдия таким постоянным источником мог быть Ауфидий Басс, для века Клавдия и Нерона — Клувий Руф. Источники Тацита до нас не дошли, но тот компилятивнобеллетристический характер, который Фабиа верно учуял в глубине Тацитовой летописи, требовал себе новой маски, способной придать летописным конъюнктурам новый интерес и завлекательность, соответствующие художественному дарованию известности автора.
В проникнутой обожанием Тацита, любопытной старинной брошюре В.И. Модестова «Тацит и его сочинения» (Спб. 1864), которой, к слову сказать, я — при посмертной распродаже римской библиотеки покойного профессора — приобрел экземпляр, приготовленный автором к новому изданию и переработанный с начала до конца, писательская характеристика Тацита сводится к господству в его психологии драматического начала:
«Драматизм в истории, обыкновенно не одобряемый эстетиками, у Тацита представляет явление, сколько высокое, столько же необходимое. Это продукт глубокого разлада идеала с действительностью, это выражение оскорбленного чувства патриота, гражданина и человека, не могшего равнодушно присутствовать при нравственной и политической гибели великого народа, это очень понятное сотрясение души в гордом Римлянине, потерявшем прошедшее и опасающемся за будущее. Этот драматизм в произведениях Тацита происходит, наконец, от постоянного и неослабного участия автора в событиях, о которых он повествует, участия, которое выражается то ненавистью, то любовью, то симпатией, то негодованием, то иронией, то умилением перед величием характера, то чувством гордости при вести о славе римского имени у чужих народов».
Возразить против этих строк нечего. Но из них с совершенной ясностью следует, что сильные писательские стороны Тацита суть в то же время слабые стороны его, как исторического документатора событий, которые он описывает (и, наоборот, они же делают его великолепно выразительным публицистическим голосом той эпохи, когда он пишет). По мнению Баша, авторы, которых он изучал, не заставляли его следовать правде своих рассказов, но только давали ему толчок к романтическому измышлению, — всюду, где, конечно, была для того почва, — и канву, по которой он вышивал свои собственные художественные узоры. Эти последние Баша замечает в четырех областях Тацитовой летописи: 1) в описаниях сенатских заседаний, 2) в фантастических картинах провинции и чужих земель, за границей империи, 3) в передаче процессов об оскорблении величества при Тиберии, 4) в изображении дворцовых драм. Баша дает пространный ряд доказательств, по Ниппердееву тексту, что Тацит часто не пользовался даже теми источниками, на которые он ссылается, предпочитая брать из них только голый факт и, одев его в красноречивые формы, затем осветить, как подсказывало вдохновение и творческая логика романиста. Баша, не без натяжек, но довольно любопытно проследил параллелизм литературных приемов Тацита в знаменитейших страницах «Летописи», указывающий на работу вымысла, на беллетристическую выдумку, применяющую «человеческий документ» к своим целям своими обычными средствами. Фабиа, который отнюдь не сомневается в правдивости Тацита, отказывает ему в способности научного исследования. По его мнению, Тацит очень мало пользовался «Сенатскими отчетами» (Acta senatus), «Ежедневной Газетой” (Acta populi diurna), мемуарами Агриппины и Корбулона, — и почти ничего не дали ему мемуары Тиберия, Клавдия, Светония Павлина, географическая работа Антистия Ветера, памфлеты и речи эпохи. Из последних, которые он, по современным нашим взглядам на документировку исторического рассказа, не только мог бы, но, собственно говоря, и должен был бы просто переписывать в труд свой из исторического документа, — ни одна, по мнению Фабиа, не производит впечатления подлинной. Все воображены и сочинены психологом-романистом — именно с большим талантом драматизации момента. Гастон Буассье, влюбленный в Тацита, однако, вполне признает эту его риторическую сочиненность и, на свой лад, дает ей очень остроумные объяснения, которые, однако, не избывают главного-то упрека: если это так, то Тацит