Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прочь, прочь, трусы! Вон!!
Инги испугался голоса и спрятался за стену, провалился в мягкое забытьё, и не видел уже, и не слышал, как Торбьёрн, рыча, махал мечом, лупил плашмя по головам, уцепив поводья культёй да правя конём коленями. Не видел, как кошкой прыгнул белобрысый с ножом в руке, как хряснул его Торбьёрн попёрёк лба, отшвырнул в лужу. Тот остался лежать, нелепо раскинувшись, с залепленными грязью глазницами. На крик прибежали смерды от пристаней, охая и качая головами, подняли обмякшие тела Инги и белобрысого, понесли в город.
А потом потянулись бесконечные дни сумрака и боли. Дождь стучал по крыше, и, знакомо шебурша, возились за тонкой стеной крысы. В углах сгущались из темноты лютые, насмешливые рожи, кривились, скакали, дразнились: калека, калека! Где ж твой меч, где копьё, горе-вояка? На меч грудью хотел броситься – да где тебе, ты и встать с лавки не можешь, и, чтоб нужду справить, приносит тебе старуха корыто. Инги плакал, стиснув зубы. Целыми днями куска в рот не брал. Старуха качала головой, шептала, всё норовила укрыть потеплее, поправляла вонючую волчью шкуру. Дядька Хрольф заходил редко – смотрел брезгливо, сопел, дыша перегаром, ворчливо спрашивал одно и то же: не нужно ли чего? Инги отвечал, что ничего не нужно, и тогда дядька исчезал, оставляя после себя вонь прокисшей бражки. Торбьёрн заходил чаще. Странно, но теперь Инги чувствовал к нему ещё большее отвращение. Будто впихнули в одну корзину со склизкой, холодной жабой и понудили барахтаться с ней в обнимку. Глаза хотелось закрыть, чтоб не смотреть на него, и слова сказать не хотелось. Однажды привиделось в предутреннем кошмаре, что слиплись они, срослись, двое калек, и стали одним трёхруким двухголовым чудищем, скакали в грязи, размахивая палками. Но Торбьёрн ничего не спрашивал – только рассказывал. И слова его сами по себе завладевали слухом, тянули за собой, открывали странный, огромный мир, наполненный людьми и кораблями, городами, ярким солнцем и славой. Голос Торбьёрна не был голосом калеки. Только закрой глаза – и видишь его, стоящего на носу корабля с драконьей головой, а впереди берег, и мечутся по нему испуганные, мелкие, слабые люди. Оттого приходили сильные, яркие сны. Растворялись в них прокопченные стены и открывалась даль, снег и трава, и горы под белым солнцем. Инги знал: далеко-далеко за ними, за водой и лесом, текут реки, родящие живой ослепительный блеск. В снах Торбьёрн был силён и молод, и на руках его, на щите и шлеме сверкало золото. Инги просил: «Возьми с собой!», но тот не соглашался, качал головой, и оттого становилось не грустно и обидно, а наоборот – бодрость ощущалась и надежда.
В середине холодного, дождливого месяца листопада Инги перестал отхаркивать кровь. С первым снегом стал на ноги и пошёл во двор – неловко, шатко, будто младенец, впервые ощутивший под ногами твердь. Как раз в тот день и принесли Торбьёрна – нелепого, перекорёженного, с залитым кровью лицом. Его подстерегли всего в сотне шагов от дома, на задворках у старого ручья. Он перешёл по мосткам уже подмёрзшую канаву, ступил за угол кузни – и уткнулся животом в заострённый кол. Мальчишки налетели стаей, с палками и ножами, сбили наземь, кинулись топтать, рвать и резать, а потом справили малую нужду на ещё живой, стонущий, корчащийся человечий обрубок.
Торбьёрн умирал три дня в смраде и гное, хрипел, дрожа, шептал непонятные, дикие слова. Инги сидел с ним рядом. А когда наконец калека успокоился, вложил в стынущую руку рукоять меча.
Про калеку поговорили ещё с неделю, потом забыли. Кому нужен он был, кому интересен? Тихая тень на задворках, нахлебник беднеющего купца, без родни и силы. Беглец, изгнанник, взятый на излечение и прижившийся.
Инги хотел, чтобы его похоронили в лодке на холме над озером, но дядька отмахнулся: что за глупости, только добро переводить. Торбьёрна закопали, завернув в некрашеную дерюгу, на старом кладбище, и поставили над ним голый камень с выцарапанным крестом. Инги на похороны не пошёл, но назавтра, опираясь на копьё, приковылял к могиле и, сопя, сбил, соскоблил крест. Поверх кое-как нацарапал руну «зиг» и долго стоял, глядя на камень и поле вокруг. Тогда он возненавидел снег – предательский, то выдающий, то укрывающий всё и вся, обманчиво чистый, рождённый водой, но отбирающий воду и жизнь. Застилающий могилы и память.
Хрольф недолго помнил Торбьёрна. Согласился на малую виру – как за трёх смердов. Еще вычли виру за рану белобрысого, оглохшего на одно ухо от Торбьёрнова удара. Но про виру за белобрысого Инги узнал много позже. А про трёх смердов узнал через неделю после похорон, когда Гюрята, по своей привычке харкнув под ноги, процедил:
– Эй, долговязый, оклемался? Не надолго. За тебя тоже, как за трёх рабов, дадут.
И зареготал, окружённый довольной, гогочущей вместе с ним сворой. Инги тогда смолчал – прошёл мимо, будто не слыша. Только чуть шагнул в сторону, уловив шорох, и пущенный в спину снежок пролетел мимо. Хрольфу ничего не сказал, вообще перестал с ним говорить, и весь день потел во дворе, наскакивал, ухал, сёк. Не палкой – отцовским мечом.
На Йоль, когда люто крутила метель, а люди креста отмечали рождение своего хитрого бога, с отцовским же мечом пошёл в их святилище – красивое, большое строение прямо у посадникова двора, длинный зал, ярлу впору. Там пели богато одетые жрецы и толпились в духоте люди, пришедшие безоружными. Хитрый бог не допускал стали в своё святилище, люди нравились ему слабыми. Но Инги, облепленный снегом, все-таки пронёс меч, спрятав за спиной, так, чтобы лезвие спускалось меж лопаток. Потом понял, что зря: толпа плотная, не размахнуться. Но повезло – подле Гюряты как раз расступились, белобрысый стоял рядом, и шептались они, ухмыляясь.
Когда Инги встал перед ними, усмешки сползли с их лиц. Гюрята осклабился, видно, новую гадость выдумал, а белобрысый оказался догадливее – пригнулся, сунул руку за голенище. Но не успел. Инги двумя руками вытянул меч и рубанул, а с подъёма полоснул Гюряту, ткнул концом клинка в лицо. Жрецы смолкли.
– Дайте выйти! Зарублю! Дайте выйти!! – заорал Инги, размахивая мечом.
Перед ним расступились, и он выбежал в метель. Кинулся по улочкам к валу, взбежал наверх, туда, где просел покосившийся частокол, переметнулся, упал в сугроб, едва не выронив меч. Бежал по глубокому снегу, пока не выбился из сил. Тогда сел, опершись на меч, и задумался: что теперь? Раньше думал – бросятся, убьют, стопчут, разорвут там же, в храме. Но хитрый бог делает людей слабыми. Он лишил их храбрости, и потому Инги теперь в снегу, на краю леса – без шапки и плаща, без еды и огня, но зато живой. Пока метель не утихнет, искать не будут. Потом, конечно, отправятся прочёсывать окрестности. Что ж, пускай. Тогда посмотрим, не сделал ли их хитрый бог трусами навсегда.
Инги плюнул в сторону города и пошёл сквозь метель в лес.Холод – трус. Он приходит тайком, крадучись. Сперва касается осторожно, потом лезет под рубаху липкими лапами. Щупает обессиленного, подступает, когда схлынула ярость и ушёл жар из крови, а осталась лишь знобкая, тягучая усталость. В лицо летит снег, налипает на волосы, на веки, и тело наливается свинцом, и так хочется присесть, передохнуть на мягкой, тёплой пелене, ласково обнимающей ноги – не хочет отпускать.
Но Инги знал коварство холода. Знал – нельзя садиться, нельзя останавливаться. Иначе не сможешь двинуться, и тебя найдут уже окостенелым. Холод неслышно крадёт жизнь. Нужно идти. Просто забыть о том, что колет кожу, пробирается к костям. Приказать ногам – шаг, и ещё, и ещё. Пока не упадёшь от усталости. Но до того ещё далеко. Нельзя считать шаги. Пусть каждый шаг как первый. Тогда усталость отдаляется. Душа уходит из тела, смотрит сверху, из метели, а тело движется мерно, само по себе, онемелое загнанное животное.