Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с врагами Муромцева беспощадна. Обид она никогда не забывает и не прощает. Она давно уже поняла, сколь сильна и убийственна сила смеха. И за кулисами, и в обществе она не скупится на язвительные характеристики и прозвища тем, кто ненавидит ее или откровенно, по-черному завидует ее красоте, славе, успеху у мужчин, и потому нет-нет да и бросит гаденькое словечко вслед или пустит злобный слушок за ее спиной.
Но грязь не липнет к ней, хотя — ox! — сколько раз пытались ее измазать дегтем и даже обвалять в перьях. Из любой переделки она всегда выходила с гордо поднятой головой и становилась еще красивее и соблазнительнее.
Сцена всегда была для нее жертвенным алтарем, на котором сгорают в два раза быстрее, потому что здесь успевают за одну жизнь прожить десятки, а то и сотни других. Сюда поднимаются умирать и возрождаться, любить и ненавидеть, радоваться и страдать, терпеть и надеяться, верить и ждать. И раз за разом воплощаться в своих героев, отдавая им часть своего тепла, души, здоровья.
И так из года в год — только дарить, дарить всю себя без остатка, без всякого снисхождения к самой себе… Забыть про собственное горе, слезы, болезни…
Забыть, что печаль съедает и сушит сердце… Забыть о том злобном письме, подброшенном в гримерную незадолго до ее бенефиса, всего за несколько часов до ее небывалого триумфа, к которому она шла все эти долгие годы…
Муромцева зябко поводит плечами под тонкой турецкой шалью. Оно хорошо понимает, что ее время безвозвратно уходит. Еще два-три года, от силы пять, и она будет вынуждена передать многие свои роли другим, может, не столь талантливым, но молодым актрисам.
Она подходит к окну. На дворе вовсю бушует весна, и оно открыто. Недавно распустилась сирень, и все вазы в доме и здесь, в гримерной, заполнили огромные бело-сиреневые букеты, издающие тонкий, будоражащий душу аромат. В клетке за ее спиной заливаются канарейки.
Но даже весна ее не радует. Лицо ее враз осунулось, пожелтело, в глазах угрюмая, почти смертельная тоска.
Утром у нее в доме побывал ее старинный приятель, актер Шапарев. Он спрашивал у нее ответа: согласна ли поехать на гастроли по уже известному маршруту — Иркутск, Томск, Омск… Тогда она сомневалась, выспрашивала подробности и условия.
— Труппа подобралась неплохая, — объяснял Шапарев. — А примадонны нету. Откажешь, все рассыплется.
— Возьмите Палинецкую, — советует она равнодушно.
Но Шапарев удрученно качает головой.
— Таланта нету, милая. И имени нет.
— Зато как хороша, молода, стремительна! Куда нам, старухам, с такими кобылками тягаться?
Шапарев громко сморкается в огромный клетчатый платок. Его разбирает смех. Но какова? Впервые он видит, чтобы Муромцева ревновала к молодости.
— Для сцены, красавица, молодость — вещь дешевая, — говорит он назидательно. — И годы при таланте значения не имеют. До известной границы, конечно.
Ну, а тебе до подобных границ еще ой как далеко! Хе-хе!..
Знаешь поговорку: в сорок лет — маков цвет! В сорок пять — баба ягодка…
Но она жестко смотрит на него и не дает закончить фразу.
— Я устала. Я хочу уйти.
Шапарев делает преувеличенно большие глаза, приподнимается с кресла и начинает мелко крестить воздух.
— Очнись, Поленька! В твои-то годы на покой?
Твое же имя единственное, которое дает полные сборы по всей Сибири! Ты бы уж сразу тогда напрямки в монастырь.
Муромцева хмурит тонкие брови. Пальцы ее нервно перебирают и накручивают на палец бахрому шали.
Шапарев наблюдает за ней и мысленно сетует. Неужто и впрямь безумно влюблена в Булавина? Но почему ж так решительно дала ему отставку? Да и что, спрашивается, она нашла в этом славянском шкафе? Так он слегка презрительно называет Савву Андреевича про себя, потому что один из немногих знает: Муромцева никогда не была его содержанкой.
Шапарев вздыхает и вновь оглушительно сморкается в свой безразмерный платок. Э-хе-хе, хе-хе! Молодости свойственно заблуждаться, а старости — сомневаться. И это один из законов подлой жизни! Но чего, спрашивается, страдать? Кругом одни воздыхатели: купцы, промышленники, офицеры… И свой брат-актер.
Выбирай любого! Но она запала на этого грузного, стареющего ловеласа, и, кажется, даже свет померк в ее глазах после столь непонятного ему, Шапареву, разрыва?
И он действительно многого не понимает! Булавин увлекся девчонкой… Тридцать пять лет разницы! Нет, это не поддается ее разумению, и от этого она страдает еще больше, а обида и унижение чуть ли не убивают ее.
Ведь он выбрал не душу, не ум, не талант, он выбрал юное тело… Но она ни за что не станет бороться за свое место в его сердце. Она знает на собственном опыте, что насильно мил никогда не будешь!..
Но вслух говорит:
— Брошу года на два сцену. Уеду за границу, отдохну, подлечусь, мир посмотрю. Я так устала от этой мишуры и злословия. Мне так хочется отдохнуть.
— Ты в своем уме, Поленька? — Лицо Шапарева вытянулось. Он соскочил с кресла и принялся нервно ходить по комнате и даже заламывать руки от отчаяния.
Она внешне спокойно следила за ним взглядом.
— Ты ведь умрешь без сцены, — в голосе его слышны неподдельные слезы. — Ты ведь сама себя не знаешь, Полюшка. Ты за этой границей будешь задыхаться, как рыба на песке. И еще больше будешь мучиться, страдать, изнывать от тоски и ностальгии. — Он опять плюхается в кресло и страдальчески прикрывает глаза ладонью.
— Я все прекрасно понимаю, — отвечает она. — Но потом я вернусь…
— Потом? Шутка сказать! Потом уже старость, Полюшка!
— Ну что ж! Я ведь не «простушка». Перейду прямо на старух. Только не здесь, где всяк меня знает и видел на первых ролях. Уеду в тот же Тесинск. Там, говорят, неплохой театр, и режиссер молодой, но большой умница. Ты меня знаешь, я и в роли старух кого угодно переплюну. А тут мне все постыло! Пойми, дорогой, куда ни гляну здесь, куда ни выйду — тоска! Североеланск мне уже могилой кажется…
Ее голос срывается. Она подходит к окну, долго смотрит в него, потом тихо говорит:
— Как пахнет! — Она, кажется, не может надышаться ароматом сирени. Крылья ее тонкого носа чувственно подрагивают. — Божественный запах! — Голос ее звучит скорбно, и Шапарев чувствует, что она еле сдерживает слезы.
Он встает с кресла, кряхтя и отдуваясь, берет ее маленькие руки в свои большие.
— Не откажи. Полюшка, старому товарищу. Конечно, такая примадонна, как ты, нам не по зубам. Но львиная доля доходов — твоя! А без тебя мы зубы на полку положим, ей-богу, не вру! Да ты и сама это прекрасно понимаешь! Слышала, какие убытки в этом году все антрепризы понесли? Воют, матушка, с голоду!
Муромцева знает, что Шапарев даже не посмел бы подойти к ней с подобным предложением, будь у них все ладно с Саввой Андреевичем. А теперь их разрыв развязал руки многим, и ему в том числе.