Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только одна деревня на неприютном острове, усеянном обломками, над которыми изредка пролетит ворона или белоголовый коршун. Комковатая почва рассыпается под ногами, сезон дождей превращает ее в трясину. Соломенная мечеть, заброшенное кладбище, заросшее желтой травой, чуть-чуть горько-соленой воды. У обитателей острова серая кожа; солнце обесцвечивает их волосы до того бледного оттенка, который можно видеть на крышах из иланг-иланга. Ангелы, танцующие там, посеребренные пеной изо рта, увенчанные лихорадкой и паразитами, носят имена холера, туберкулез, малярия, столбняк… Кроме ловцов жемчуга и перламутра, которые останавливаются на острове, когда грозит буря, остров посещают лишь австралийские и японские зоологи, так как морские течения и скалы Малых Сундов делают доступ к нему полным опасностей.
Сначала он работает художником, дизайнером, на текстильной мануфактуре недалеко от Шеллингвуда, местечка, пахнущего снегом и половой тряпкой. Однажды ему предлагают провести шесть месяцев на острове Ява, чтобы изучить, каким образом можно перенести узоры батика в промышленный орнамент европейских хлопчатобумажных изделий без потери их самобытности. По истечении шести месяцев он увольняется и находит на одной из фабрик Сурабайи должность, равноценную той, что он занимал в Голландии. Он вызывает к себе жену, блондинку, которая немедленно начинает толстеть и приобретает от жары пурпурный цвет, но лишь когда она окончательно приковывает его к себе ребенком, он уходит от нее навсегда. Новорожденный ребенок — это освежеванный заяц, алый, липкий, с синими прожилками, с беловатыми пятнами, гной под натянутой тонкой кожей, непристойной пленкой, в которую набиты мясные обрезки. Вопрос богословов тщетен, как соляной столп. Душа появляется медленно, и также медленно она уходит, часто весьма задолго до смерти. Душа трехмесячного щенка более реальна, чем душа новорожденного человеческого младенца.
Состав сырца: 5-15 % морфина; 1,5-12,5 % наркотина; 0,5–3 % кодеина; 0,1–0,5 % папаверина; 0,3 % тебаина; 0,2 % нарцеина; другие растительные алкалоиды, не говоря о прочих химических составляющих. После переработки в чан-ду, курительный опиум, он содержит не менее 12 % алкалоидов.
Пористый скелет с лицом постаревшего ребенка, узким и сухим, с пергаментными висками, лицом, похожим на раковины, те хрупкие структуры, обломки которых усеивают пляжи. Для него все двери открыты, все швартовы отданы, сила телесного тяготения побеждена. Его душа обширна, как море. Он скопец.
Впрочем, жена не ставила мне это в вину. Ее привели в отчаяние мой провал на работе, после которого меня уволили, и огромные расходы на опиум. Она сказала, что не может больше выносить этот климат. Взяла ребенка, вернулась в Амстердам и теперь живет у своей матери в высоком кукольном доме, выкрашенном в черный цвет и пахнущем чаем. Эдит носит передник и играет на клавесине, но она играет на нем как на гармошке или аккордеоне, потому что наша нидерландская музыка всегда или ярмарка, или богослужение. Холостой пастор аккомпанирует ей на блокфлейте, а красная шапочка, желтоволосый ребенок делает вид, что разглядывает картинки, слушая их барочный кошачий концерт.
Он потерял место в обществе, утратил общительность — вот ведь слово для заик. Опиум — единственная его путеводная нить, водораздел, поверхность воды, где он плавает, леска для ловли на глубине. Он обращает взгляд к бухте Соро Лианг, высматривая из тысячи окон своего карточного дворца прибытие ловцов жемчуга. Он ждет, что какое-то неведомое пока вещество проявит фотоснимок его жизни, даже зная, что наступит день — который будет хуже, чем сейчас — когда его черные и зеленые дворцы, в которых ныне раздаются возвышенные гимны, превратятся в ад, «в ужас мщения, в Илиаду невзгод», когда сброшенные с небес ангелы будут падать на землю дождем: но ломка — это уже ледяное чистилище. Легкий, как дерево наплаву, со страданием, отпечатанным в угольных знаках, прозрачный, рыхлая известь, завернутая в полотно, Питер ван Хоог скоро поплывет меж ветвей, парусов и муаров путешествия в глубь себя, по волнам безымянной музыки.
Ратна, говорит он, Ратна была похожа на звук арфы, чье пение еще привязывало меня к этому миру, не умаляя другого, истинного мира чан-ду. Я больше не слышу ее в моем нынешнем состоянии, но опиум, который приносит всё из далека-далека, вернет мне ее, после искупления. Я не имею в виду догму, под искуплением — моим и Ратны — я понимаю пляшущее взаимопроникновение времен и царств.
Ведь я специально для вас приготовил этот чудесный пакетик, an extraordinary bargain, indeed, but cash. У меня большая семья, два сына, они учатся, паразиты, в Лозанне, а всё так дорого в наше время, позвольте также напомнить, что я вам уже предоставлял огромный кредит. Итак, только наличными…
Не зная, что за ним наблюдают, варан заглатывает свою добычу, он разевает пасть на 180°. Бесконечная череда наблюдателей и наблюдаемых, от одного вида к другому, от одного царства к другому, от одной вселенской бездны к другой.
У меня оставались деньги лишь на то, чтобы прожить несколько месяцев, не отказываясь от опиума. Я остановился в Сурабайе, огромной, плоской, воняющей нефтью и живущей в неоновом свете вывесок компании Пертамина. Я поселился в сумрачном пригороде и нанял прислугу, от которой ничего особенно не ждал. Двенадцатилетняя Ратна предпочитала не работать на какой-нибудь прядильне, а смахивать метелкой пыль, открывать кокосовый орех ударом пробойника, ходить за дешевой стряпней в китайскую обжорку. Ратна была индуисткой, и пока я курил, она часто напевала Рамаяну, носовое мурлыканье, внезапно переходящее в горловой хрип. Но еще чаще связывала нас черная лента полной тишины. Ратна, эфемерная и бессмертная, как Цветок, единая и многообразная, хрупкая, исчезающая, невинность мира. Светлый ангел неуловимой наружности, Ратна любила меня, и я любил ее в совершенном целомудрии Небесного Цветка. Но на другой планете и шкала ценностей другая, ибо я ненавижу сестер милосердия, презренных сиделок, дьяконесс, знахарок. Ратна, которая умела поджечь для меня шарик опиума на игле, не имела ничего общего с этими милосердными шлюхами. Смотрите, сейчас как будто всё сгорит. Сухой сезон.
Стоит сухой сезон, и пейзаж напоминает австралийские степи, до которых от острова не более 500 миль. Стайки маленьких какаду вспархивают среди пепельных акаций, колючих кустов, деревьев, скелеты которых торчат на лиловатом фоне вулканических уступов. Всё тускло, за исключением редких орхидей под мышкой у эвкалипта. Примятая на узкой ленте тропинки, которой островитяне ходят за дровами трава ждет знака, чтобы превратиться в пламя. Держа в правой руке кинжал-керис, в левой — веревку, за которую он тянет козленка, крестьянин идет быстрым и мерным шагом, избегая задевать нити, протянутые между деревьями пауком-нефила. Обрывистая с одной стороны, песчаная впадина поднимается среди зарослей кустов, растущих на противоположном склоне. Обитатели острова спускаются туда с козленком. По какому произволу привезли его сюда на лодке, больного от страха и качки, с глазами, изъеденными мошкой, чтобы он окончил свой краткий век под ножом мясника, в этой песчаной впадине, принесенный в жертву гигантскому варану? Всё очень быстро. Дрожащий крик, всхлип, рывок. Синеватые глаза, глаза цвета мыльной воды, козленок лежит в пыли, на шее красный цветок. Его потрошат со свистом рвущейся ткани, разбрасывают внутренности палкой. На фотографии будут видны два мясника, расходящиеся в разные стороны, как актеры, покидающие сцену.