Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот чумовой мотоцикл с коляской был, вероятно, спаян и сбит из разных частей металлоломного старья, что насобирал по дворам цыганский коробейник «хурды-мурды». И коляска явно чужая была: проржавелая, практически без дна, а дыры в бортах залатаны зелёными и синими железными лоскутами… Мама, выйдя проводить сыночка, пробормотала ему в спину: «Это же цыганский фаэтон!» – но лицо оставалось невозмутимым, пока сын укладывал в коляску своё рыбацкое хозяйство.
Однако взрёвывал смешной «фаэтон» неукротимо, и рвался на простор почище какого-нибудь культово-киношного «Харли-Дэвидсона». Едва Стах уселся позади Цагара, этот латаный кентавр мощно взрыкнул, рванул и так ходко всю дорогу пёр, треща пулемётными очередями и взлетая на колдобинах в облаках пыли, что к вечеру, хоть и с отбитыми задами, парни уже были на Кщаре и расставляли палатку на пологом берегу, на стороне смешанного леса.
Напротив над зеркальной гладью воды высился красавец сосновый бор, отражаясь в озере гигантским золочёным гребнем, над которым в закатном небе золочёными пёрышками тлели редкие облака. Вся картина казалась отлитой на заказ искусным ювелиром.
Чуть позже эти медальные облачка сдвинулись, огрузли, слились в длинное неповоротливое бревно, в чьей дымной плоти, как в догоравшем костре, ещё млело малиновое сердце огня, беспрестанно пульсируя и меняясь, неудержимо застывая чернозёмной бороздой на фиолетовом поле.
Одуряюще пахло свежестью озёрного простора, и даже сопутствующий воде запашок тины и гниющих водорослей не казался назойливым. Над неподвижной свинцовой гладью была разлита плотная шёлковая тишина, лишь слабая волна плескалась о прибрежную корягу да работяга-дятел глухо долбил какую-то дальнюю сосну.
К завтрашнему клёву всё было готово: червей Цагар накопал ещё утром, а Стах вчера самолично сварил на плите подкормку: перловку вперемешку с мукой.
В сумерках, вначале робких, будто ребёнок их надышал, но густеющих с каждой минутой, они развели костёр и вскипятили воду в древнем солдатском котелке (интересно, мельком отметил Стах, из чьей кладовки его выудили для обмена на китайские кеды). Цагар вывалил в котелок чуть не полпачки чаю, – Вера Самойловна его бы одобрила, – и, расстелив на земле газеты, они уселись ужинать. Стах выудил из рюкзака штук пять варёных яиц, целую торбу огурцов с собственных грядок и мамины фирменные бутерброды: «Хлеб-масло-чеснок, – приговаривала она всегда, – это и есть рай на земле».
Они почти не разговаривали, будто, завершив историю вражды и чуть ли не еженедельных драк, исчерпали некий понятный и простой период жизни и пока лишь искоса разглядывали, примеривались, присматривались один к другому. Однако ни с кем из одноклассников, ни с кем из дворовых приятелей Стах не чувствовал себя так надёжно и спокойно, как сейчас, с этим долговязым и грубоватым цыганом, вчерашним заклятым врагом.
Влажный воздух, роящийся мошкарой, между тем сгустился до лилового киселя и быстро заливал озеро, лес, высоченную стену соснового бора на дальнем берегу, ближние кусты и палатку в трёх шагах от костра.
За длинной зубчатой стеной бора вынырнула и стала медленно восходить огромная раскалённая луна, над которой, видимо, трудился всё тот же усердный небесный ювелир. И легко было вообразить, как, выхватив гигантский диск луны из плавильного горна, он погружает его в прохладные воды тёмно-синих небес, где, стремительно остужаясь, меняя окрас с багряного на золотой, а там и на серебряный, луна поднимается всё выше, выше… пока не застрянет над землёй новенькой монетой какого-то редчайшего сверкающего сплава.
Над головами раскатилось чёрное серебро той особой ночной тишины, в которой копошатся тысячи шелестов и вздохов, камышовых шорохов и шепотков; нежный водяной зуммер озёрной жизни и потрескивание плавника в костре. Всё вокруг – и озеро, и лес – глубоко дышит и длится, длится и звучит…
Вдруг одинокая соловьиная трель тоненько просверлила воздух – справа? слева? – трудно определить; и с другой стороны кто-то кокетливо и ласково переспросил: «пи-и-и-во? пи-и-и-во?» В ответ уже с трёх сторон защёлкали, засвиристели, длинно завьюжили-заюлили, тренькнули, ойкнули и отбили сухую чечёточку – во как!
И словно занавес раздвинулся: соловьиный концерт был заявлен и нежными всполохами звени ахнул, стих… вновь пыхнул, распространяясь целой кавалькадой серебряных лошадок – цокотом, цокотом… по всему небу. Невидимый механик наладил аппаратуру, что-то подкрутил, добавил звука и подсветил ещё чуток примадонну-луну. Неистовый соловьиный ансамбль – причём неизвестно, три там их было или тридцать, и все солисты – загремел на полную мощь, чтобы не утихать до утра. Самым прекрасным было то, что это изумлённо-вдохновенное пение ни на йоту не нарушало озёрной тишины.
Пристально глядя в рваное нутро огня, Цагар вдруг стал рассказывать, как после смерти его шестнадцатилетней сестры отец сошёл с ума, и целых три месяца Цагар ходил за ним как пришитый.
– Зачем? – шёпотом спросил Стах.
– Нож отнимать, – охотно и спокойно объяснил тот, поигрывая длинным прутом, срезанным с ближайшей ольхи, то зажигая его от костра, то гася в траве. – Он себя резал по кусочкам. Отрежет кусок и выбросит… Три пальца так выбросил… с левой руки.
– Но… зачем?! – тихо воскликнул Стах.
– Так Настя же из-за него погибла. Её любимый украл… ну, как у нас принято. – Поднял голову, взглянул на Стаха: – Обычай такой. Недели через две явятся-повинятся, их и простят, и свадьбу играют. А тут… Отец не хотел её парня признать, давно договорился за Настю с другом, а у того сын, понимаешь? Только Настя его не любила… Если девка чует, что её не туда украдут, она сигает за любимым и – поминай. Для отцова друга это была обида, а для отца – позор. Он говорил: «Это ж как получается: моё слово для дочери – фуфло?» И не пускал Настю домой – с матерью повидаться. И мать к ней не пускал.
Даже просить прощения – не пускал. Тогда Настя пошла и… легла на рельсы. Наказала так отца. А он потом решил сам себя наказать: мол, Настю поезд сразу зарезал, а он себя будет до-о-олго резать, пока вся кровь не вытечет.
Эту дикую историю Стах краем уха слышал, соседки во дворе судачили. Только не знал, что произошла она с семьёй Цагара и в то самое время, когда они, мальчишки, сшибались и мутузили друг друга до крови на каждом углу… Настю он не помнил, какие-то смутные цыганские девушки прошмыгивали в памяти, лиц не разобрать. Но представил фигурку на насыпи в последние мгновения до того, как налетит многотонная громада тепловоза… и – содрогнулся!
Вспомнил, как давным-давно, в совсем глупом детстве, укладывая его спать, мама ладонями, пальцами и кулаками разглаживала-пощипывала-выбивала на его спине считалку: «Рель-сы, рель-сы… шпа-лы, шпа-лы… е-хал по-езд за-поз-далый… – приборматывала ритмично, ребром ладони очерчивая на его тощей спине продольные и поперечные линии. – Из пос-лед-него ва-го-на вдруг по-сы-пал-ся го-рох. Пришли гуси – пощипали; пришли куры – поклевали; пришёл слон – по-топ-тал; а лисички, две сестрички, всё чистенько подмели…»
К тому времени, когда тёплые мамины ладони, легонько поглаживая спину, стекали от позвоночника к бокам, Сташек уже спал.