Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобное поведенческое и словесное молчание — защитная реакция, проявляющаяся в контексте ситуации насилия. Но молчание начинает угнетать самого насильника, как только окружение перестает им интересоваться. Адаптация, естественная самозащита во время войны, что бы под ней ни воспринималось, заложена в человеческую память, как условный рефлекс, и дезорганизует связи между людьми. К чему молчать, если больше нет необходимости делать это, чтобы защититься? Зачем тревожиться, если наше окружение относится к нам нормально?
Память играет с нами дурную шутку, когда мы пытаемся ответить на давнюю агрессию, хотя давно уже наступило время жить, отказавшись от любого насилия. Нужно меняться одновременно с контекстом, а это не всегда возможно. Дети быстро учатся реагировать на новые условия своего существования. Большую часть времени пережившие травму дети носят на себе ярлык «трудных» и, не имея надлежащего окружения, действительно становятся «трудными». Но когда их приглашают поделиться своими чувствами, когда окультуривание позволяет им избавиться от ощущения травмы, стыд видоизменяется. Теперь судьбой этих детей будет управлять традиционное отношение культурной среды к стыдящимся.
Этот яд души сложно разделить с кем-либо, поскольку доверить историю о происхождении источника стыда означает оказаться во власти другого, разрешить ему судить нас. Нередко стыдящийся, который «доверился», «провоцирует критику со стороны тех, кому открылся»[12]. Поскольку молчание — защитная функция, раскрытие тайны несет в себе опасность для того, кто начинает говорить. Теперь чувство стыда, живущее в нем, зависит от реакции доверенного лица, культурных мифов, оказывающих на него свое влияние, а также его предубеждений. Раз есть жертва, значит, между насильником и подвергшимся насилию существовала физическая близость. Возникни между ними чувство соучастия, это бы нас не удивило. Впрочем, во множестве культур все еще принято осуждать «партнеров по насилию».
Стыдящийся, потерявший в результате акта насилия свою индивидуальность, не способен противиться физическому превосходству доминанта и даже просто заявить о себе как о личности, глядя тому в глаза. Он чувствует себя ничтожнее другого — подчиненным, униженным; любопытно, что этот невероятный разрыв в сознании порождает следующую мораль: «Другой более значим, нежели я. Я изучаю поведение насильника, чтобы лучше управлять им, ставлю себя на место тех, которые, как и я, подверглись агрессии». Подобная манера думать о себе таким образом, отождествляя себя с другими, — это «знак, что речь не идет ни о каком извращении»[13]. В то время как Нарцисс восклицает: «Я самый прекрасный на земле, ибо нет никого, подобного мне», стыдящийся, напротив, шепчет: «Единственное, что имеет значение, — это взгляд другого. Если он поймет, каков я на самом деле, я сразу же умру от стыда. Надо избегать его взгляда, это меня защитит. Сделаюсь тише воды, ниже травы в глазах тех, кого я признаю доминантом».
Когда речь идет о защите братьев, стыдящийся способен броситься на насильника. Эта защита нападением позволяет ему продемонстрировать самому себе, что он не столь ничтожен, как полагает. Помочь тому, кто пережил травму, понять его, сродниться с ним одновременно означает оказать насильнику отпор и признать истинность ненавидимой нами мысли, что мы создаем себя сами. Стыдящийся — это анти-Нарцисс, и его оружие — альтруизм. «Ради защиты других я отважусь напасть на Нарцисса, думающего только о себе; признаюсь, я немного его презираю. Ведь он должен стыдиться думать о ком-то еще, кроме себя». Помогая пережившим травму, давая отпор Нарциссу, стыдящийся пресекает собственные нарциссические порывы. Альтруизм и мораль приходят ему на помощь, помогая убить Нарцисса-извращенца.
Попытка «историзации» — еще один способ помочь тем, кто подвергся насилию. Написать или пересказать историю пережитой травмы означает составить судебную речь, в которой будет предпринята попытка объяснить причины того, зачем жертва насилия прибегает к самоуничижению, и таким образом позволить ей почувствовать себя под взглядами других не столь ничтожной. Чувство стыда становится легче, если окружение ищет возможность понять, а не осуждать. Когда мы рассказываем истории о самих себе, когда мы становимся выразителями собственных мыслей, стараясь объяснить, почему «недочеловек» — это не про нас, мы действуем по схеме «другой — как я», и, глядя в это зеркало, перестаем стыдиться слишком сильно.
Внутри у стыдящегося обитает назойливый обличитель, не перестающий нашептывать: «Ты — ничтожество», подобно тому, как в душе виноватого расположился Суд, беспрестанно выносящий ему обвинительный приговор. Стыдящийся прячется, чтобы меньше страдать, или пытается вновь вернуть себе вес в глазах окружающих. Виновный наказывает себя, дабы искупить вину. Меланхолики полагают, что они достойны смерти, настолько серьезным представляется им собственное преступление. И в то время, когда их никто не осуждает извне, они приговаривают себя к самобичеванию, заведомо обрекая на неудачу. Удивляются тому, что разорвали отношения с женщиной, которую любят, и задаются вопросом, почему так часто забывают заводить будильник перед экзаменом, к которому так тщательно готовились. «Ты — лишь то, чего ты достоин», — провозглашает внутри нас воображаемый Суд.
Не верьте, будто чувство вины не имеет общего с чувством стыда. Тот факт, что у них разные корни, не мешает нам рассмотреть их вместе. Я вспоминаю мадам М., которая должна была ухаживать за матерью, страдавшей болезнью Альцгеймера. Почти двадцать лет подряд она была матерью собственной матери, что мешало ей быть матерью своих детей и женой своего мужа. Скованная привязанностью, требовавшей огромной ответственности, она стыдилась взгляда матери, полагая, что не полностью отдается ей. Когда та наконец умерла, потеря спровоцировала невероятную тоску и одновременно приступы счастливого экстаза. «Наконец-то свободна! Сегодня вечером я могу пойти в кино с мужем!» Невероятная радость! И сразу же — тяжесть стыда. «Мне стыдно быть счастливой, потому что моя мать умерла». Страдание, вызванное смертью тех, кого мы любим, равноценно стыду, который возникает, если мы позволяем себе радоваться их уходу.
Нельзя перестать чувствовать себя виноватым, но можно приспособиться к этому чувству и меньше страдать. И тогда мы изобретаем различные стратегии, связанные с искупительной жертвой, самонаказанием, дающие возможность несколько загладить вину. «Я делаю себе плохо, потому что я поступал плохо», — думает тот, кто подчиняется решению своего внутреннего Суда. Мы не понимаем, почему наказываем себя, не отдаем себе отчет, настолько подавление мешает нам мыслить трезво. И когда появляется ошибочное ощущение, что пора выйти из тени, мы бьем себя в грудь, повторяя: «Это — моя вина, моя огромная вина». Я ни разу не слышал: «Это — мой стыд, мой великий стыд», но часто видел стыдящихся, прячущих лицо в ладонях, словно этим они желали сказать: «Не могу, когда вы видите меня в подобном состоянии. Ваш взгляд пронзает меня насквозь, — весь мой ничем не примечательный внутренний мир».