Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет! — вскрикнул я, ринувшись вперед.
Казалось, будто я восторженно любовался портретом писаной красавицы, как вдруг незнакомец полоснул его бритвой. Я достал из кружки монету.
— Возьмите вместо сливы, — сказал я. — Это же такой пустяк, а девушка, наверное, проголодалась. Только не хмурьтесь так.
Женщина обернулась. На ее лице отразилась целая гамма чувств: злоба на девушку сменилась негодованием из-за дерзкого нищего, а затем последовали изумление и страх. Незнакомка уставилась на мою ладонь. Я тоже опустил глаза, испугавшись, что монета нечаянно обернулась пауком. Но я увидел то же, что и блондинка: выпростав руку из-под плаща, я обнажил запястье и уродливое переплетение шрамов в том месте, где моя огромная кисть соединялась с предплечьем. Увы, отец мой был слишком небрежным хирургом!
В тот же миг вышла хозяйка — узнать, что случилось. Блондинка вбежала в дом и с грохотом заперла дверь изнутри. Не успел я нырнуть в проулок, как она опять принялась громко распекать служанку за съеденную ягоду, даже не сказав подруге обо мне.
Я не знаю, когда нужно действовать, а когда сидеть на месте.
Красота для меня — признак величия души. Сам я тому подтверждение: ведь я чудовище — как снаружи, так и внутри. Поэтому, когда я вижу красавицу, она мне кажется ангелом.
Римские мужчины тоже служили мне пищей для ума. Меня очаровывали священники и монахи, профессора и их юные студенты. Схоласты съезжались сюда со всего света, и, как в каждом городе, через который я проходил, за день я нередко успевал услышать до пяти разных языков. С годами я усваивал их, не задумываясь: так голодный ребенок мгновенно уписывает пирог — вот он еще на тарелке, а через минуту уже в желудке. При этом дитя даже не задумывается над тем, как жевать или глотать.
Но в Риме это были не просто разговоры: самым важным являлось их содержание. Вблизи Ватикана люди предавались головокружительным диспутам по истории, литературе, математике, натурфилософии, искусству и, разумеется, своему занятному богословию. Одно дело — читать ворованный томик Августина (который так же легко раздобыть в этом городе, как принадлежности для письма), и совсем другое — своими ушами слышать беседы о первородном грехе, когда спорщики сотрясают воздух оживленными жестами. Ах, как я жаждал вступить в разговор, задать хоть один из множества вопросов, терзавших меня в минуты одинокого чтения!
Вчера я услышал спор о душе и теле:
— Что ты такое говоришь, Антонио? — возмутился пожилой священник, дышавший важно и степенно. — Неужто душа — лишь двигатель машины?
— Он прав, Антонио, — согласился другой. — Это не богословие, а Декарт. Душа деятельна. Она не просто вселяется в тело, но творит его!
— Тело — это епитимья, — сказал осаждаемый оппонентами Антонио, молодой человек с клочковатой бородкой, прижимавший к щуплой груди стопку книг.
— Вовсе нет. Лишь когда в теле пребывает душа, его можно назвать человеческим. Рука трупа — все равно что рука безжизненной статуи.
— Тело — это наше наказание за первородный грех, — настаивал Антонио.
— От Декарта скатились к Оригену! — в раздражении воскликнул пожилой священнослужитель. — Нет, нет и нет! Вселенная, включая наши тела, создана из чистого блага. Тело — слуга души. Оно даже может принести благодать животворящей душе.
Я молчал, затаив дыхание. Что, если сейчас откинуть капюшон и сказать: «У меня нет души — лишь оживляющий гальванический ток. Даже само это тело не мое. Я создан из мертвых частей, таких же безжизненных, по вашим словам, как мраморная статуя. Что вы скажете обо мне?» Быть может, пожилой священник важно кивнет и промолвит: «Друг мой, это богословская проблема»? Или эти люди Божьи испугаются меня, словно воплощения Сатаны?
Теперь уже слишком поздно. Вчера, сидя на площади у двойной колоннады, я на мгновение откинулся назад в прохладной тени огромных каменных столбов. В этот момент Уолтон прошел мимо всего в полусотне футов. Растрепанная, черная с проседью борода придавала ему облик пророка, призывающего в пустыне огненный дождь. Рот был сурово сжат. Одежда строгая, как у монаха. В глазах тлел все тот же яростный, потусторонний жар.
Прошло десять лет после смерти моего отца; десять лет назад я дрался с Уолтоном на льду. Я ушел прочь от него, ничего не зная о будущем, не предполагая, что наши жизни так тесно переплетутся.
Мы впервые встретились над трупом отца. Я увидел его вновь несколько месяцев спустя. Человек, которого я оставил на льдине, исчез безвозвратно. Болезнь наложила отпечаток на его лицо и фигуру, в мозгу засела жажда мщения. Свои последние слова отец обратил к Уолтону. В чем же заключалась та нерушимая клятва, полученная отцом перед смертью, если капитан корабля, пустившийся на поиски Северного полюса, превратился в ищейку, одержимую моим уничтожением?
За эти пару месяцев Уолтон так изменился, что я не узнал его. Дело было за полночь, посреди слабо освещенной улочки в Минске. Незнакомец напал на меня, точно бык, правда, с кинжалом вместо рогов. Приняв его за смелого, но глупого грабителя, я выхватил у него нож, а самого откинул в сторону. Но он набросился снова. Тогда я пригвоздил его к стене и уже готов был разделаться с этим надоедой, как вдруг он заговорил:
— Так ты меня не узнал?
Ожидая услышать поток русских проклятий, а не английскую речь, я ослабил хватку и всмотрелся в лицо незнакомца.
— Какая разница, — сказал я по-английски с сильным акцентом.
— А я тебя знаю. Знаю, кто ты и что ты совершил. Ты не вправе выдавать себя за одного из нас. Ты не человек.
— Кто ты? — Мои пальцы сомкнулись вокруг его горла.
— Роберт Уолтон. — Он поднял руку, словно опознавательный знак, и, увидев зарубцевавшийся просвет между пальцами, я вспомнил. — На моем корабле ты убил Виктора Франкенштейна — самого верного моего друга и собрата. Ты уничтожил меня, — Уолтон усмехнулся. — Франкенштейн высказал последнее желание: чтобы я избавил мир от тебя. Теперь это и мое последнее желание.
— Но почему? Из-за пальца? Мой отец мог бы пришить новый.
Я швырнул Уолтона на землю. Он вскочил, выхватив из голенища второй нож.
— Я просто хочу, чтобы ты знал: я отомщу, даже если придется воззвать к силам преисподней. В следующий раз я не стану церемониться.
Он потихоньку улизнул, решив дождаться другого, более удобного случая.
Что удержало меня в ту первую и последующие ночи? Тот факт, что Уолтон — единственный человек, знающий правду обо мне? Или что он единственное связующее звено с отцом? Не знаю. Но все эти месяцы и годы преследований, всякий раз, когда я так и не разделывался с ним, убить его становилось все труднее. А теперь это вообще немыслимо. Вряд ли я когда-нибудь пойму мотивы его мести, ведь он сдержал слово и больше со мной не разговаривал. Мы сходимся и деремся молча, обычно по ночам. Порой проливаем кровь и расстаемся, зная, что встретимся вновь.