Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть Джастин изначально был задуман как средство, не более.
Пол помнил, с каким видом она осматривала дом, который он только что купил на острове Ламма. Как стояла в саду, среди зарослей бугенвиллеи, достающих почти до крыши, метрового папоротника и перезрелых банановых гроздьев. Дом пустовал уже не первый месяц, за это время фасад покрыла тонкая зеленая пленка. В комнатах громоздились кучи мусора, и повсюду лежала пыль. Лицо Мередит исказила гримаса отвращения.
– Как это все на тебя похоже.
Покупка этого «свинарника» лишь подтвердила ее наихудшие опасения: муж – отшельник, замкнувшийся в собственной боли, задыхающийся в тисках жалости к себе. Он так и не смог отпустить своего сына, смириться с его смертью. И что самое непростительное – он бежит. И этот старый дом на острове, где ни один житель Гонконга не поселился бы добровольно, лучшее тому доказательство. Здесь он и будет умирать один, в обществе одичалых собак, и никто не помешает ему спиться. И даже труп его туземцы обнаружат лишь через несколько недель.
Пол подлил себе чая и оглядел с террасы ночной сад. В темноте что-то белело: несколько лепестков пюмерии упало на каменные плиты. Пол собрал их, отнес в дом, положил в миску с другими цветами и веником подмел террасу. «Я не сопьюсь, – подумалось ему, – в этом Мередит не права. Жить со мной действительно невозможно, здесь мне возразить нечего. Но кое в чем Мередит ошиблась».
Дом он отремонтировал основательно и поддерживал в нем чистоту, какой не было и в квартире Мередит. Два раза в день делал влажную уборку, протирал кафельный пол и всю посуду. В ванной все блестело – как в лучших отелях Гонконга. В ящиках перед окнами цвели герань, камелии и розы. В холодильнике хранились свежие фрукты и овощи. Пол готовил себе сам, следил за питанием и за последние два года не выпил ни капли алкоголя. Когда-то и он полагал, что виски, вино и джин способны заглушить внутренние бури, точнее, оглушить его самого до состояния полного бесчувствия. Но сколько ни пил, на душе спокойнее не становилось. Все только усугублялось – боль, отчаяние, пустота.
Помимо прочего, он боялся, что Джастин застанет его пьяным, если вдруг вздумает вернуться. Пол и сам не понимал, что означал этот страх. Он пытался поделиться им с Дэвидом Чжаном, но даже Дэвид, его единственный друг и самый близкий человек в этом мире, не пожелал углубляться в эту тему.
– Пол, Джастин мертв.
– Я знаю, что он мертв, тебе нет необходимости напоминать мне об этом.
– Если он и вернется, то не Джастином. Он воплотится в другом теле.
Как буддист, Дэвид верил в переселение душ.
– Так я и не жду, что сейчас откроется дверь и – опп! – на пороге возникнет Джастин. Но… – Пол мучился, подыскивая слова, – я должен быть готов, понимаешь?
– К чему готов?
– К его возвращению.
– В которое сам не веришь?
– В которое сам не верю. – Пол вздохнул. – И которое тем не менее не должен исключать.
Так оно и было, как бы смешно это ни звучало: Пол не исключал возвращения Джастина, не хотел исключать. Поэтому в его доме была комната Джастина, с вентилятором и свежим постельным бельем. В гардеробе висела детская куртка, а в коридоре, рядом с резиновыми сапогами Пола, стояла еще одна пара, для сына. Кусок дверной рамы из прежней квартиры с ростовыми метками Джастина Пол тоже перенес сюда и вмонтировал в одну из дверей.
– Значит, поэтому ты так редко выезжаешь с Ламмы? – спросил Дэвид без тени иронии в голосе. – Боишься его упустить?
– Нет, причина в другом. – (Дэвид ничего не сказал, но вопрос читался в его взгляде.) – Просто ничего не хочу забывать.
Эту фразу Пол имел неосторожность обронить в присутствии Мередит, и та потом использовала ее как доказательство того, что его скорбь превзошла все мыслимые пределы и приняла болезненные формы. Дискуссия же о том, что такое скорбь в мыслимых пределах по собственному умершему ребенку и где начинаются ее болезненные формы, вылилась тогда в одну из самых ожесточенных их ссор. В конце концов, где пролегает граница между нормой и патологией? Пол полагал, что однозначного ответа на этот вопрос не существует. Знакомый биолог как-то рассказывал ему, что некоторые дельфины после смерти спутницы жизни просто прекращают есть. Или дикие гуси. Иные из них, потеряв подругу, сутками напролет мечутся в небе во всех направлениях и все зовут, ищут, пока, выбившись из сил, не падают на землю замертво.
– Именно этого я и боюсь, – ответила тогда Мередит. – И Джастин этого бы не одобрил. Пол, жизнь продолжается.
Как же он ненавидел эту фразу! В ней заключалась чудовищная несправедливость, неслыханная, возмутительная банальность смерти. Все в Поле восставало против этого. Бывали дни, когда каждый собственный вдох воспринимался им как измена памяти сына, когда чувство вины за то, что жив, душило так, что сил хватало только лежать в гамаке на террасе.
Забыть Джастина, его заспанное по утрам лицо. Его сияющие синие глаза, улыбку, голос.
От восхода до заката и снова до восхода…
Меньше всего Пол хотел открыть свои воспоминания веяниям продолжающейся жизни. Ведь они были всем, что осталось у него от сына, и всем, что ему было еще нужно в этом мире. Но воспоминания – чрезвычайно хрупкая драгоценность. На них нельзя полагаться. Воспоминания лгут, выветриваются, вводят в заблуждение. Новые впечатления, лица, запахи, звуки накладываются на старые, которые постепенно теряют свою интенсивность, пока окончательно не растворятся в пучине забвения. Пола это огорчало еще при жизни Джастина, он почти физически ощущал эту потерю. Когда его сын произнес первое слово, когда сделал первый шаг? Было ли это на Пасху, на лужайке возле Кантри-клуба, или двумя днями позже, в Макао, на площади перед кафедральным собором? Тогда забыть такое казалось ему немыслимым, но спустя каких-нибудь два года он уже мучился сомнениями. Тогда его утешало то, что исчезнувшие воспоминания о Джастине ежечасно заменяли новые. Но теперь, когда Пол остался один на один с тем, что есть? Он нередко ловил себя на том, что по временам вслушивается и вглядывается в собственную память, силясь выудить из нее взгляд Джастина, его лицо, голос.
Чтобы предотвратить забвение, Пол пытался оградиться от новых впечатлений. Забвение – это предательство, ближайший сподвижник смерти. Поэтому Пол и переехал на Ламму, и лишь крайняя необходимость могла заставить его на время покинуть остров. Здесь почти не было машин и людей меньше, чем в какой-либо другой части Гонконга. Пола здесь почти никто не знал. Он купил дом в Тайпэне – поселке на холме, возвышающемся над деревней Юнсювань, в десяти минутах ходьбы от паромной переправы. Оттуда к его жилищу, окруженному непроходимыми зарослями кустарников и бамбука, вела едва заметная тропинка.
Пол установил себе строгий распорядок дня. Он вставал с первыми лучами солнца, выпивал на террасе чайник – не больше и не меньше – жасминового чая, забирался на крышу и час упражнялся в китайской гимнастике тай-чи. Потом отправлялся в деревню за покупками, обедал в одном и том же ресторане в гавани, где брал неизменную мешанину из овощей, креветок, димсам[1] и два китайских пирожка со свиным фаршем. После обеда относил покупки домой и отправлялся гулять часа на четыре. Изо дня в день путь его пролегал мимо небольших земельных наделов, где пожилые крестьяне выпалывали сорняки, боронили почву или опрыскивали ядохимикатами томаты и салат. Они кивали Полу, он отвечал на приветствия. Он был уверен, что этим людям не придет в голову заговорить с ним или втянуть его в пустую беседу. Далее Пол направлялся в Паккок, к морю, оттуда кружным путем назад, в Юнсювань, потом, прошагав добрую половину острова, на пляж Ло-Со-Шин. Даже в летние выходные он оставался безлюдным. Пол плавал ровно двадцать минут, потом полчаса – в погожие дни и больше – лежал где-нибудь в тени и смотрел на море, с каждым разом все больше проникаясь знакомым пейзажем. Или медитировал, прикрыв глаза. Так оно повторялось изо дня в день. На пустынном побережье можно было не опасаться неожиданностей.