Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первой заметила, что он вернулся, женщина, которая была моей бабушкой, – Джоанна Стивенсон. Она была среднего роста, серые глаза, приятное лицо (хотя ее нос и глядел немного влево), волосы собраны сзади заколкой в форме переплетенных змей. В ее длинных седых волосах была одна толстая черная прядь, не желавшая стареть.
Это она увидела, что изношенные тапки, которые она хранила тридцать лет, исчезли из галошницы у черного хода. Это она обнаружила пропажу из кладовки хлеба, сыра, яблок и молока. Она знала точно – это была ее кладовка, потому что именно она отвечала за кухню. Она ничего не сказала.
Моей матери, Элизабет Стивенсон, в первые дни возвращения деда однажды или дважды мерещился слабый скрип половиц на чердаке. Она была полной с мягкими чертами, как и многие женщины Мюиртона. Зато у нее был огненный темперамент; она рано осиротела. Поэтому, услышав что-то наверху, она заставила Джона Стивенсона взять доску и, кто бы там ни шумел, пойти и убить эту тварь: там могла быть мышь или, хуже того, крыса. Она часто повторяла, что глупо не убивать тварей, которых надо убивать. Она отвечала за чистоту в доме.
Джон Стивенсон, мой отец, рыжий мужчина (рыжие волосы – еще одна общая черта жителей Мюиртона), широкоплечий от горняцкой работы, целыми днями отдавал приказы другим, но дома был рад повиноваться Элизабет. Если моя бабка, Джоанна, не была против, как в тот раз. Она сказала, что в это время года шумят не мыши и не крысы, а только ветер. Элизабет смотрела на нее долго-долго.
В те дни Джоанна стала вести себя необычно. Она всегда рано ложилась, даже раньше меня, а мне тогда было всего десять. Но теперь она пересиживала всех нас – говорила, будто хочет почитать (за десять лет я ни разу не видел ее с книгой) или повязать. Или просто посидеть ночью у огня подольше. На самом же деле после того, как мы все желали друг другу спокойной ночи, расходились по комнатам и засыпали, она брала с полки жестяной поднос «Золотой Юбилей», грузила на него куски хлеба с маслом, а может, еще и говядину или пирог с ревенем, ставила бутылку крепкого пива. Она оставляла поднос на дильсовом кухонном столе вместе с чистой сорочкой и шерстяными носками. А потом шла спать.
Когда все стихало, Дэниел Стивенсон, наш тайный гость, крался вниз, брал поднос и одежду и взбирался обратно на чердак.
Ночь за ночью он спускался по лестнице, чтобы вернуть грязное белье и забрать провизию. Утром Джоанна вставала первой, хотя и ложилась позже всех, и заметала следы.
Так что он, конечно, знал, что она знала, что он вернулся.
Но однажды утром (думаю, к тому времени он прожил на чердаке недели две), когда она встала, поднос и одежда все так же лежали на дильсовом столе. Весь день она гадала, что же не так. А ночью снова собрала для него еду. Легла, но до утра так и не смогла заснуть от беспокойства. Может, он лежит там больной? Или мертвый? Может, закончил то, за чем вернулся домой, и снова оставил Мюиртон, не дав ей знать? Эта мысль была невыносима. Джоанна встала до зари, спустилась на кухню. Еда и свежее белье лежали на том же месте нетронутыми. Этого было достаточно.
Она отправилась прямо в большую спальню, где до того ни разу не была, открыла дверь и вошла. Мои родители, Джон и Элизабет Стивенсон, конечно, услышали ее шаги; они уже сидели, кутаясь в одеяло, словно существа, рождающиеся из чрева мешковатого монстра.
Что пронеслось в их головах, когда старуха рассказала им о том, что происходит в их доме вот уже две недели? Когда она попросила сына подняться и посмотреть, все ли в порядке с Дэниелом? Она боялась, что он умер или снова ушел. Джон Стивенсон, что бы он ни думал, заставил себя вылезти в холодный воздух спальни и спустился (нисхождение ради восхождения) в ярко освещенную кухню, открыл дверь на чердачную лестницу и, вооружившись на всякий случай палкой от швабры, начал подъем по узкой лестнице. Его жена и мать остались на кухне.
Через несколько часов, когда Джон Стивенсон сошел с чердака, он не сказал женщинам, каково после стольких лет увидеть отца. Он был не из тех, кто говорит о своих чувствах. Вместо этого он попытался изложить то, что услышал. Не так-то просто своими словами, сточенными, как галька на речном берегу, передать неровные, зазубренные откровения чужого опыта. Джон Стивенсон, человек немногословный, смог лишь очертить контуры того, что Дэниел Стивенсон поведал ему о своем тридцатилетнем отсутствии. Вот что он рассказал.
Сбежав, Дэниел путешествовал из страны в страну, хватаясь за любую работу, где нужна была сильная спина: каменщика, портового грузчика, моряка. Чаще моряка. Жизнь в странствиях. Впрочем, последние десять лет он прожил на острове Олуба в южной части Тихого океана. На остров этот заходили шхуны с копрой, когда он на них работал. Там у него была женщина и еще одна семья Стивенсон.
Год назад, узнав, что умирает, он впервые захотел домой. Он не боялся смерти, но хотел быть рядом с ними всеми: женой, сыном, невесткой, если таковая имелась, с внуками, если таковые были (я, Эзра, оказался единственным). Он хотел умереть там, где родился. Сменить гибискус на вереск.
Что же касается Олубы, тамошние жители не любили, когда среди них умирает чужак. Они боялись, что его дух (они в такое верили) никогда не успокоится. Он всегда знал, что должен будет уйти. Он согласился с олубцами, что жизнь – это странствие, и правильно закончить путь там, где он начался, – в порту приписки.
Теперь, на чердаке, он и слышать не хотел о том, чтобы подпустить к себе врача. Он, дескать, вернулся не за этим. Дед заверил Джона Стивенсона, что видел, как люди умирают, и знает, как это делается. Его смерть не доставит никому хлопот.
– Сифилис, скорее всего, – сказала на это Элизабет.
Джоанна Стивенсон, очень внимательно слушавшая историю жизни старика, ее мужа, промолчала. В ее серых глазах и на лице были следы того, что могло оказаться улыбкой.
Дед прожил еще неделю. Он сказал, что не хочет увидеть никого, кроме своего сына, Джона. Джоанна продолжала готовить ему еду (Элизабет не желала с ним связываться: «Что я говорила? Крыса на чердаке!»). Он отказывался от встречи с бывшими сослуживцами, хотя весь городок знал, что он вернулся, и многие старики были бы рады с ним поболтать. Со слов Джона, Дэниел вернулся не за тем, чтобы разговаривать с людьми; он хотел запомнить их такими, какими те были когда-то. Он даже не смотрел днем в окно, ведь Мюиртон мог измениться. Он говорил только с сыном, который ухаживал за ним, помогал есть, менять рубашку, ходить в замызганный чердачный сортир, которым никто не пользовался много лет, со времен последней горничной.
Тут на сцене появляюсь я. В начале этой недели – последней недели жизни Дэниела Стивенсона – сырым утром понедельника, когда холмы скрывал дождь, а в воздухе пахло печным дымом, он раздумал ни с кем не говорить и попросил привести его внука (то есть меня, Эзру). Не знаю, почему в тот день я был не в школе. Может, притворился больным – я часто так делал. Джон Стивенсон, мой отец, спустился за мной с чердака. Элизабет была против того, чтобы я поднимался. Джоанна Стивенсон, моя бабушка, хранила молчание, и по ее лицу я не мог понять, что она думает.