Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они напоминают мне ту принцессу, которая, услышав, что народ умирает с голода, спросила, почему не покупает он сдобных булочек. Хотел бы я посмотреть на кого-нибудь из этих богачей, которые жалуются, что я беру с них слишком дорого за операцию, — хотел бы посмотреть на него, окажись он один-одинешенек в Париже, без единого гроша, без друзей, без кредита и располагая лишь головой да руками, чтобы заработать себе на хлеб! Что бы он делал? Куда бы пошел искать себе пропитание? Вам случалось видеть меня озлобленным и безжалостным, Бьяншон: я мстил за свои юношеские страдания той бесчувственности, тому эгоизму, которые на каждом шагу встречаются мне в высшем обществе; я вспоминал о том, сколько преград на моем пути к славе пытались создать ненависть, зависть, клевета. В Париже, когда некоторые люди видят, что вы вот-вот готовы сесть в седло, иной начинает тащить вас за полу, а тот отстегивает подпругу, чтобы вы упали и разбили себе голову; третий сбивает подковы с ног вашей лошади, четвертый крадет у вас хлыст; самый честный — тот, кто приближается к вам с пистолетом в руке, чтобы выстрелить в вас в упор. У вас есть талант, мое дитя, и вы скоро узнаете, какую страшную, непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит. Проиграете ли вы вечером двадцать пять луидоров — на следующий день вас обвинят в том, что вы игрок, и лучшие ваши друзья будут рассказывать, что вы проиграли двадцать пять тысяч франков. Заболит ли у вас голова, скажут, что вы начинаете сходить с ума. Вырвалось ли у вас какое-нибудь резкое слово — и вот уже вы человек, с которым никто не может ужиться. Если в борьбе с этой армией пигмеев проявите и силу и решительность, ваши лучшие друзья завопят, что вы не терпите никого рядом с собою, что вы хотите господствовать, повелевать. Словом, ваши достоинства обратятся в недостатки, в пороки, и ваши благодеяния станут преступлениями. Удалось ли вам спасти кого-нибудь — скажут, что вы его убили; хотя больной вернулся к нормальной жизни — скажут, что это искусственно вызванное вами временное улучшение, за которое ему придется расплатиться в будущем: если он не умер сейчас, он умрет потом. Споткнетесь — скажут: «Упал». Изобретете что-нибудь и попробуете отстоять свои права — прослывете человеком крайне несговорчивым да еще и расчетливым хитрецом, который не дает выдвинуться молодым силам. Таким образом, друг мой, если я не верю в бога, я еще менее верю в человека. Ведь вы знаете, что во мне живет Деплен, совершенно непохожий на того Деплена, о котором говорят столько дурного. Но не будем копаться в такой грязи. Итак, я жил в этом доме, работал, готовясь к первому экзамену, и сидел без гроша. Знаете, я дошел до той крайности, когда человек решает: «Пойду в солдаты!» У меня оставалась одна надежда: я должен был получить из того города, откуда был родом, чемодан с бельем — подарок старых провинциальных теток, которые, не имея понятия о парижской жизни, уверенные в том, что на тридцать франков в месяц их племянник питается рябчиками, заботятся о его рубашках. Чемодан прибыл в мое отсутствие — я был в университете; оказалось, что за провоз его следует уплатить сорок франков. Привратник — немец-сапожник, ютившийся в каморке под лестницей, уплатил эти сорок франков и оставил чемодан у себя. Долго бродил я по улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре и по улице Медицинского факультета, ломая себе голову над тем, как бы мне выручить мой чемодан, не уплатив предварительно сорока франков, — понятно, я уплатил бы их, продав белье. Моя несообразительность показала мне, что единственное мое призвание — хирургия. Друг мой, души с тонкой организацией, сильные, когда им приходится действовать в более высокой сфере, лишены той способности к житейским интригам, той находчивости, той оборотливости, которые свойственны более мелким людям; случай — вот добрый гений этих душ; они не ищут — они находят.
Я вернулся домой поздно вечером; в это же время вернулся и мой сосед — водонос родом из Сен-Флура, по имени Буржá. Мы были знакомы с ним настолько, насколько могут считаться знакомыми два жильца, комнаты которых расположены рядом: каждый из них слышит, как его сосед спит, кашляет, одевается, — и в конце концов они привыкают друг к другу. Сосед сообщил, что хозяин дома выселяет меня за то, что я трижды просрочил платеж за комнату; завтра мне предстояло убраться вон. Оказалось, что хозяин выселяет еще и моего соседа, из-за его ремесла. Я провел самую мучительную ночь в своей жизни. «Где достать носильщика, чтобы вынести мой скудный домашний скарб, мои книги? Из каких денег заплатить носильщику и привратнику? Куда идти?» Обливаясь слезами, я все снова и снова задавал себе эти неразрешимые вопросы, как безумцы твердят одни и те же пришедшие им в голову слова. Наконец я уснул. У нужды есть союзник: божественный сон, полный радужных сновидений. На следующее утро, когда я закусывал размоченным в молоке хлебцем, в комнату мою вошел Буржá.
— Господин студент, — сказал он мне с сильным овернским акцентом, — я бедный человек, подкидыш, вырос в Сен-Флурском приюте, не знал ни отца, ни матери; при моих достатках жениться мне нельзя. У вас тоже не больно много родных, да и добром вы не богаты. Вот что я вам скажу: у меня стоит внизу ручная тележка, я взял ее напрокат по два су за час; все наши пожитки на ней уместятся. Хотите, поищем себе жилье вместе, коли уж нас отсюда выгнали. Да ведь и здесь не рай земной.
— Знаю, мой добрый Буржá, — сказал я, — но вот в чем затруднение: у меня внизу чемодан, в котором лежит на сто экю белья; я мог бы уплатить из этих денег и за комнату, и свой долг привратнику, но в кармане у меня нет и пяти франков.
— Ладно! У меня найдется несколько монеток, — ответил Буржá, весело показывая мне старый, засаленный кожаный кошелек. — Оставьте ваше белье себе.
Буржá заплатил за мою комнату, за свою и отдал привратнику его сорок франков. Затем он взвалил нашу мебель и чемодан с моим бельем на тележку и покатил ее по улицам, останавливаясь у тех домов, где были вывешены объявления о сдаче комнат внаем. Я входил в каждый такой дом и осматривал сдаваемое помещение. Наступил полдень, а мы все еще скитались по Латинскому кварталу в тщетных поисках жилья. Цена — вот в чем было препятствие. Буржá предложил мне перекусить в винной лавочке; тележку мы оставили у двери. К вечеру, на улице Роган, у Коммерческого проезда, я нашел на самом верху одного дома, под крышей, две комнаты, отделенные друг от друга площадкой лестницы. Мы сняли их; пришлось на брата по шестидесяти франков квартирной платы в год. Теперь у меня и у моего скромного друга было пристанище. Обедали мы вместе. Буржá зарабатывал до пятидесяти су в день. У него было около ста экю. Он рассчитывал вскоре осуществить свою заветную мечту: купить себе бочку и лошадь. С лукаво-проницательным добродушием, воспоминание о котором доныне трогает мое сердце, он выведал все мои секреты и, узнав, в каком положении я нахожусь, отказался на время от мечты всей своей жизни. Буржá двадцать два года носил воду — и он принес в жертву свои сто экю ради моего будущего.
Тут Деплен с силой сжал руку Бьяншона.
— Он дал мне те деньги, которые мне были необходимы, чтобы подготовиться к экзаменам! Друг мой, этот человек понял, что у меня есть назначение в жизни, что нужды моего ума важнее его нужд. Он заботился обо мне, он называл меня «сынок», он давал мне взаймы деньги на покупку книг, а иногда он приходил тихонько посмотреть, как я работаю; наконец, он с материнской заботливостью дал мне возможность заменить здоровой и обильной пищей ту скудную и недоброкачественную пищу, на которую я был обречен. Буржá было лет сорок; у него было лицо средневекового горожанина, выпуклый лоб, — художник мог бы писать с него Ликурга. Бедняга не знал, на кого ему излить запас нежности, накопившейся в его сердце. Единственным существом в жизни, которое было к нему привязано, являлся его пудель, незадолго до того умерший, и Буржá беспрестанно говорил со мной о своем пуделе, спрашивал у меня, как я думаю, не согласится ли церковь служить по нему заупокойные обедни. Этот пудель, по его словам, был настоящий христианин: в течение двенадцати лет он ходил с Буржá в церковь, ни разу не залаял, слушал орган тишком-молчком и сидел рядом со своим хозяином с таким видом, будто и сам молился вместе с ним. Этот человек понял мое одиночество, мои страдания, — и он сосредоточил на мне всю силу привязанности, на которую был способен. Он стал для меня самой заботливой матерью, самым бережно-деликатным благодетелем; словом, это был идеал добродетели — человек, находящий удовлетворение в том добром деле, которое он творит. Когда я встречался с Буржá на улице, он бросал мне понимающий взгляд, исполненный непостижимого благородства; он старался идти с таким видом, будто идет без всякой ноши; казалось, он был счастлив тем, что видит меня здоровым и хорошо одетым. Это была самоотверженность простолюдина, любовь гризетки, перенесенная в более высокую сферу. Буржá выполнял мои поручения, будил меня ночью в назначенный час, чистил мою лампу, натирал площадку нашей лестницы; он был мне хорошим отцом и не менее хорошим слугой и мог поспорить чистоплотностью с английской горничной. Все наше хозяйство лежало на нем. Подобно Филопемену, он пилил дрова. Он умел делать все очень просто, но всегда с достоинством, сознавая, казалось, что его работа облагорожена той целью, которую он себе поставил. Когда я поступил в клинику Отель-Дье ассистентом-практикантом, мне пришлось расстаться с Буржá, так как я должен был жить при клинике. Он впал было в глубокое уныние, но потом утешился мыслью, что скопит мне денег на те расходы, которых потребует от меня работа над диссертацией, и просил меня навещать его в свободные дни. Буржá гордился мною, он любил меня ради меня и ради себя. Если бы вы разыскали мою диссертацию, вы увидели бы, что она посвящена ему. В последний год моей работы в больнице в качестве ассистента-практиканта я располагал уж достаточными средствами, чтобы уплатить свой долг достойному овернцу, купив ему лошадь с бочкой. Он страшно рассердился, узнав, что я истратил на него свои деньги, но все же пришел в восторг, ведь это было осуществлением его заветного желания. Он смеялся и выговаривал мне; смотрел на свою бочку, на свою лошадь и, утирая слезы, говорил: «Нехорошо! Ах, что за бочка! Не надо вам было этого делать… Ну и крепкая же лошадь — прямо овернская!»