Шрифт:
Интервал:
Закладка:
P.P.P.S. „Слава“, „знаменитость“ и подобные термины – в смысле „общерусская распространенность“, „общерусская известность“, происходящая от участия в общераспространенной газете (в Пятигорске хозяин лермонтовского домика, оказывается, преспокойно уже „узнал меня“: а он был старенький, полуумирающий чиновничек в отставке. Жив ли?)».
Это объяснение с читателем было снято Розановым при втором издании «Уединенного» (Пг., 1916). Розанов создавал «листву», забывая читателя – посылание «к черту» не было жестом: в этих книгах, возникавших попутно всей его журналистике, где он соблюдал правила, говорил о том, о чем положено говорить – и, зачастую, так, как говорить было «нужно», «правильно» «в этот момент» – он не желал «идти к читателю», соответствовать его ожиданиям. Он говорил сам с собой, проговаривал свое – потому что иначе не мог. В 1915 г. в письме к своему будущему биографу Э.Ф. Голлербаху он так судил себя: «Лучшее „во мне“ (соч.) – „Уединенное“. Прочее все-таки „сочинения“, я „придумывал“, „работал“, а там просто – я»[13].
Василий Розанов
Уединенное
•
Смертное
Уединенное
Шумит ветер в полночь и несет листы… Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, полу-чувства… Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что «сошли» прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья – без всего постороннего… Просто – «душа живет»… то есть «жила», «дохнула»… С давнего времени мне эти «нечаянные восклицания» почему-то нравились. Собственно, они текут в нас непрерывно, но их не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить, – и они умирают. Потом ни за что не припомнишь. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу. Записанное все накапливалось. И вот я решил эти опавшие листья собрать.
Зачем? Кому нужно?
Просто – мне нужно. Ах, добрый читатель, я уже давно пишу «без читателя», – просто потому, что нравится. Как «без читателя» и издаю…
Просто, так нравится. И не буду ни плакать, ни сердиться, если читатель, ошибкой купивший книгу, бросит ее в корзину (выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь отогнув листы, продать со скидкой 50 % букинисту).
Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, – можешь и ты не церемониться со мной:
– К черту…
– К черту!
И au revoir до встречи на том свете. С читателем гораздо скучнее, чем одному. Он разинет рот и ждет, что ты ему положишь? В таком случае он имеет вид осла перед тем, как ему зареветь. Зрелище не из прекрасных… Ну его к Богу… Пишу для каких-то «неведомых друзей» и хоть «ни для кому»…
* * *
Когда, бывало, меня посещали декаденты – то часу в первом ночи я выпускал их, бесплодных, вперед, – но задерживал последнего, доброго Виктора Петровича Протейкинского (учитель с фантазиями) и показывал между дверями…
У человека две ноги: и если снять калоши, положим, пятерым – то кажется ужасно много. Между дверями стояло такое множество крошечных калошек, что я сам дивился. Нельзя было сосчитать скоро. И мы оба с Протейкинским покатывались со смеху:
– Сколько!..
– Сколько!..
Я же всегда думал с гордостью «civis romanus sum». У меня за стол садится десять человек, – с прислугой. И все кормятся моим трудом. Все около моего труда нашли место в мире. И вовсе civis rossicus – не «Герцен», а «Розанов».
Герцен же только «гулял».
* * *
Перед Протейкинским у меня есть глубокая и многолетняя вина. Он безукоризненно относился ко мне, я же о нем, хотя только от утомления, сказал однажды грубое и насмешливое слово. И оттого, что он «никогда не может кончить речи» (способ речи), а я был устал и не в силах был дослушивать его… И грубое слово я сказал заочно, когда он вышел за дверь.
* * *
Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность.
Первое: как ни сядешь, чтобы написать то-то, – сядешь и напишешь совсем другое.
Между «я хочу сесть» и «я сел» – прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли на новую тему, чем с какими я ходил по комнате и даже садился, чтобы их именно записать…
* * *
Сев задом на ворох корректур и рукописей и «писем в редакцию», М. заснул:
И снится ей долина Дагестана:
Лежал с свинцом в груди…
Сон нашего редактора менее уныл: ему грезятся ножки хорошенькой актрисы В-ской, которая на все его упрашивания отвечает:
Но я другому отдана,
И буду век ему верна.
Вопрос вертится, во сне, около того, как же преодолеть эту «Татьянину верность», при которой куда же деваться редакторам, авиаторам, морякам и прочим людям, не напрасно «коптящим небо»?
* * *
Открываю дверь в другой кабинет… Роскошно отделан: верно, генерала М. В кресле, обшитом чудною кожей темного цвета, сидит Боря. Сидит без сюртука, в галстухе и жилете. Пот так и катится… Вспоминает, как пела «Варя Панина» и как танцевала Аннушка. Перед ним длинная полоса набора.
– Ты, Боря, что это читаешь?
– «Внутреннюю корреспонденцию».
– Чего же ты размышляешь? «Одобри» все сразу.
– Нельзя. В номер не влезет.
– Так пошли ее к матери…
Тоже нельзя. Читатель рассердится.
Трудное дело редакторское. С кем же мне отправляться?..
(в нашей редакции)
* * *
Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушились «в печати», потеряли лицо, характер, мое «я» только в рукописях, да «я» и всякого писателя. Должно быть, по этой причине я питаю суеверный страх рвать письма, тетради (даже детские), рукописи – и ничего не рву: сохранил, до единого, все письма товарищей-гимназистов; с жалостью, за величиной вороха, рву только свое, – с болью и лишь иногда.
(вагон)
* * *
Газеты, я думаю, так же пройдут, как и «вечные войны» Средних веков, как и «турнюры» женщин и т. д. Их пока поддерживает «всеобщее обучение», которое собираются сделать даже «обязательным». Такому с «обязательным обучением», конечно, интересно прочитать что-нибудь «из Испании».
Начнется, я думаю, с отвычки от газет… Потом станут считать просто неприличием, малодушием («parva anima») чтение газет.
– Вы чем живете? – А вот тем, что говорит «Голос Правды» (выдумали же!)… или «Окончательная Истина» (завтра выдумают). – Услышавший будет улыбаться, и вот эти улыбки мало-помалу