Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту пору ни один русский гимназист о себе не пекся. Все помыслы были о несчастном русском народе, который надо любить, – и Жорж тоже полюбил, как все, меньшого брата, которому надо немедленно протянуть руку помощи, просвещать. Социал-демократ Илларион Смирнов считал, что мало просвещать, а надо вести на борьбу, и на баррикадах. А Костя Панин хорошо помнил, к чему привела эта борьба в пятом году – их имение в Самарской губернии разграбили свои же мужики, но перед Смирновым не смелось как-то признаваться в страхах, и возводились теории, которые Смирнов, презрительно оттопырив губу, называл обывательскими и реакционными. А словечко «обыватель», да еще и «реакционный», было оскорбительнее самых гнусных ругательств. Ничего себе – человек любит народ, хочет нести ему свет знаний, а его тут же и клеймят, припечатав на лоб, как «вор» в екатерининскую старину, – «обыватель».
Сам Жорж все никак не мог определиться в политических симпатиях, ему одинаково претили и монархисты, каковым был родной отец, и разного рода революционеры. Отец – вот ведь курьез! – запретил ему покупать «Историю культуры» Петра Милюкова, чтобы не заразился революционным духом. Было и смешно, и досадно. Ее ж сам Покровский, учитель словесности и классный наставник, рекомендовал. Какой может быть революционный дух в истории культуры? Да и кадеты не такие уж ниспровергатели императора, они только конституции хотят…
– Сегодня им конституцию подай, а завтра – всю самодержавную власть.
– Ну и хорошо. Давно пора в России умным людям править. Царь у нас сам знаешь какой.
– Не в царе дело. Дело в устройстве государства. Мужик не знает и не должен знать, что у его величества в голове творится, умные мысли или ветер гуляет. Только колебать престол – как бы беды не вышло. Революция – детская болезнь вроде кори. В свое время сотрясет организм и пройдет бесследно, как у меня после гимназии – я тоже Добролюбовым да Писаревым бредил, пока не понял, куда они заведут, эти радетели народные… А если застрянет в башке детская болезнь – верная гибель. Ни дела своего не сделаешь, ни революции не свершишь, а так и помрешь старым дураком на каторге. Учился со мной один – Залепухин. Со второго курса влез в какие-то кружки, босой бегал в народ, вместо университета – ссылки да тюрьмы, и никакого врача из него не вышло, да я б такому и инфлюэнцу лечить не доверил. Ну и что? Встретил я его однажды – нищий, голодный, рубля не в состоянии заработать. А глаза горят, речь выспренняя, все об угнетенных мечтает. Как он им свободу даст. Только что эти угнетенные на свободе делать будут, это ему невдомек. Мало ему грабежей в пятом. Доверь таким залепухиным хоть на неделю власть – всю Россию по миру пустят. Не верю людям, которые сами себя прокормить не могут. Эти оболтусы думают, что царя-дурака прогонят, усядутся на престол, а дальше все само собой к благоденствию покатится. Дудки-с! Власть – это ответственность. За каждым глаз да глаз нужен. И забота. Я вот статский генерал, директор. А если у меня санитарка с немытыми руками новорожденного схватит, а он от нее заразу какую подцепит – я виноват. Императрице не объяснишь про невежду санитарку, сверху ей только моя голова видна, а значит, это я заразил ребенка. Да, я тиран, я этих санитарок да фельдшериц в ежовых рукавицах держу. Но и забочусь о них. И учу, и кормлю, чтобы место свое ценили… А болваны залепухины хотят всей Россией управлять. И либералы вроде твоего Милюкова им подсвистывают. Рухнет все, а обломки им же на головы повалятся.
Правда, книгу проклятого либерала в конце концов купили.
Все-таки, если подумать, истина в отцовском брюзжании кое-какая есть. В гимназии революционерами были почему-то одни плохие ученики. Дай таким власть – действительно, всю страну разорят по невежеству. Но власть для них настолько далека и невероятна, что можно, не боясь никакой ответственности, поякобинствовать в уборной, затягиваясь тайной папироской. Так ведь и в жизни Робеспьера были годы, когда власть в самом сладком сне не снилась. А в пятом-то году и у нас трон едва уцелел, как считает тот же Смирнов.
Жорж не доверял гражданским страстям Смирнова и всего этого кружка революционеров, «сознательных» вокруг восьмиклассника Льва Кирпичникова, который хвастался между своими, что в декабре пятого года убил из пистолета городового. Врал, наверное. Но Жорж однажды представил себе вдову того несчастного полицейского из нижних чинов, обрушившуюся на нее нищету, и ему стало противно. А Кирпичников с оголтелым упорством нарывался на неприятности, видел себя героем, исключенным из гимназии с «волчьим билетом», но мудрый директор не обращал внимания на дерзкие выпады скорого выпускника – много чести.
* * *
И не надо дожидаться никакого апреля! Весна – это не время года, это мироощущение. Легкий-легкий морозец, небеса пронзительно голубые, снег отливает абрикосом, если под прямыми солнечными лучами, и голубизной в тени, а деревья на Патриарших прудах опушены инеем, и от всего этого кружится голова и грудь распирает богатырская сила. Жорж недавно научился делать прыжок в два оборота, его носит по катку пошленькая мелодия венского вальса, но сейчас с ней такое согласие, такт попадает в такт, и Жорж чувствует на себе пристальный взгляд кокетливых карих глазок, но он терпелив, он точно знает, что еще надо дня три-четыре перетерпеть, дождаться, когда кареглазое любопытство перехлестнет через край, и тогда…
А что тогда?
Там видно будет. А пока Жорж изредка поглядывает на гимназистку в синей шубке, делая при сем равнодушный вид; конечно, она не одна, с некрасивой подружкой, о чем-то хихикает, прелестным жестом прикрывая пунцовый рот пуховой варежкой.
А перед уходом, непременно раньше нее, Жорж бросает пронзительный взгляд на незнакомку и исчезает, у него все рассчитано, он заранее наметил выход из сквера, где будет недоступен этим прелестным глазкам, а сам сможет наблюдать ищущий, чуть раздосадованный взгляд.
На второй день Жорж уламывает пойти на каток неуклюжего Валерьяна Нащокина, мол, мы тоже умеем создавать контрасты. Никаких кунштюков на льду Жорж на этот раз не демонстрирует, они с Валерьяном чинной парою катаются вдоль сугробов, опоясывающих каток; Валерьян гудит своим басом о диалектике Гегеля, но, когда приближаются к подружкам, его речь становится на диво членораздельной и громкой. К имени Гегеля добавляются Кант, Фейербах, Шопенгауэр, Ницше… Жорж в эти моменты подает реплики, как ему кажется, едкие и остроумные, и тоже громче, чем надо.
И тут Валерьян грохается с размаху на лед под хохот подружек. Вот тебе и Кант с Фейербахом! Жорж помогает ему подняться на ноги, но Валерьян от смущения никак не может обрести равновесия, и его позор завершается бурной ссорой. На голову Жоржа сыплется тысяча упреков в том, что он еще не дорос до подлинной философии, что он дешевый фат и прожигатель жизни. Жорж обычно терялся, когда его атаковали в споре, ему недоставало быстрой реакции и злости, он начинал оправдываться, мямлить, а Валерьян лишь у подъезда своего дома снисходительно прощал отступника от святого дела любомудрия. Тщеславные молодые люди очень ценят побежденных.
Но больше Жорж Валерьяна на каток не приглашал. Он там встретил Костю Панина, своего соперника в звании первого ученика. Поскольку Костя в младших классах был большой забияка, Жорж в гимназии с ним почти не общался. А ведь напрасно. Две страсти было у Панина, на первый взгляд несовместимые: электротехника и поэзия. Ну электротехникой Жорж оставил развлекаться Косте, он в ней разбирался слабо, поскольку точные науки одолевал с трудом, насилуя механическую память. Зато с поэзией Панин удивил: в этой области он оказался гораздо эрудированней Фелицианова, выискивал новые стихи в самых немыслимых изданиях, мог часами читать наизусть Брюсова, Мережковского и московскую знаменитость последних лет – Андрея Белого. Но выше всех Костя ценил Блока.