Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слушаю и не могу наслушаться. Ее голос звучит в унисон с птичьим пением. Иногда я провожаю глазами стайку скворцов: пролетая мимоходом к своим горным жилищам, они как будто добавляют что-то к объяснениям Мам. Она то и дело возвращает меня на землю, медленно, как только она одна умеет, произнося мое имя, — так медленно, что у меня захватывает дух. «Алексис?.. Алексис?..»
Она единственная, кто зовет меня по имени. Она да еще Дени. Остальные говорят «Али». Это Лора первая придумала. Отец же вообще никогда никого не зовет по имени, за исключением разве что Мам, я сам слышал раз или два. Он тихо произнес тогда: «Анн, Анн», а мне послышалось «âme» — «душа». А может, он и правда сказал «âme», тихим, серьезным голосом, каким говорил лишь с ней одной. Он очень любил ее.
Мам в ту пору была красива, мне не выразить словами, как она была хороша. Я слышу ее голос и сразу вижу вечерний свет на веранде в Букане, вокруг — бамбуковые тени, в светлом небе носятся стайки зимородков. Мне кажется, что вся красота этого момента исходит от нее, от ее густых, вьющихся, каштановых с рыжинкой волос, в которых запутываются искорки света, от ее синих глаз, от ее лица, еще такого молодого, округлого, от ее длинных сильных рук — рук пианистки. В ней столько покоя, столько простоты, столько света. Я украдкой смотрю на свою сестру Лору: она сидит на стуле прямо-прямо, опершись запястьями о край стола; перед ней — учебник арифметики и раскрытая чистая тетрадка, которую она придерживает левой рукой. Она старательно пишет что-то, склонив голову набок; густые черные волосы скрывают с одной стороны ее лицо индианки. Она совсем не похожа на Мам, у них нет ничего общего, но Лора смотрит на нее своими черными, сверкающими, как каменья, глазами, и я знаю, что она испытывает то же восхищение, тот же восторг, что и я. Вечер долог; золотой сумеречный свет незаметно гаснет в саду, увлекая за собой порхание птиц, унося куда-то вдаль крики работников в полях, стук упряжек на дорогах меж тростников.
Каждый вечер у нас новый урок, новое стихотворение, новая история, новая задачка; и все же сегодня мне кажется, что это был всегда один и тот же бесконечный урок, с короткими перерывами на знойные дневные приключения, на прогулки к морю или на сон. Когда все это было? Где все это? Склонившаяся над столом Мам объясняет арифметику, выложив перед нами горстку фасолин. «Смотрите, вот тут три, я забираю две — это будет две трети. А тут восемь, я откладываю пять — это уже пять восьмых… А здесь — десять, я забираю из них девять, сколько это будет?» Я сижу рядом с ней и смотрю на ее длинные руки с тонкими пальцами, я так хорошо их знаю — все. Указательный палец на левой руке такой сильный, и средний тоже, и безымянный, с тонким золотым ободком, потускневшим от воды и времени. На правой руке пальцы крупнее, жестче; они не такие тонкие, даже мизинец, который она держит высоко-высоко, пока остальные бегают по костяным клавишам, а потом вдруг и он вступает в дело, извлекая пронзительную ноту. «Алексис, ты не слушаешь… Ты никогда не слушаешь арифметику. Тебя не возьмут в Королевский коллеж». Она так сказала? Нет, не думаю. Это Лора выдумала, она всегда такая прилежная, всегда так старательно раскладывает фасолины по кучкам, потому что этим выражает свою любовь к Мам.
Зато на диктовках я наверстываю упущенное. Я особенно люблю этот момент: склонившись над тетрадкой, раскрытой на чистой странице, с пером в руке, я жду, когда раздастся голос Мам и она начнет сочинять слова, произнося их одно за другим, медленно-медленно — как будто даря их нам, как будто рисуя их модуляциями слогов. Она сама придумывает тексты для наших диктовок, тщательно подбирая самые трудные слова: «колесница», «отдушина», «радуга», «кавалькада», «запряженный», «переправа», «виднелся» или — просто чтобы рассмешить нас — «нам уж замуж невтерпеж». Я пишу не торопясь, стараюсь изо всех сил, чтобы только продлить эти мгновения, слушая звенящий голос Мам, словно отражающийся от чистого тетрадного листа, и ожидая, когда она скажет с легким кивком, будто впервые заметила это: «А у тебя красивый почерк».
Затем она перечитывает текст, слегка задерживаясь на запятых и отмечая более долгим молчанием точки. Это тоже не имеет конца — долгая история, которую она рассказывает вечер за вечером, вплетая в нее те же слова, те же мелодии, но расставляя их каждый раз по-новому. Ночью, лежа под москитной сеткой на своей походной кровати, я слушаю, перед тем как уснуть, знакомые звуки: спокойный голос отца, читающего вслух статью из газеты или беседующего с Мам и тетушкой Аделаидой, легкий смех Мам, далекие голоса сидящих под деревьями негров — ловлю шум морского ветра в иглах казуарин и вспоминаю эту самую бесконечную историю, полную разных звуков и слов, снова слышу, как Мам диктует ее медленно-медленно, иногда особо выделяя какой-нибудь слог или замолкая, отчего слово растет прямо на глазах, вижу, как свет ее взгляда сверкает на этих непонятных, но прекрасных фразах. Мне кажется, что я засыпаю лишь после того, как еще раз увижу этот свет, поймаю его сияние. Слово, всего лишь слово, которое я беру с собой в сон.
Еще я люблю мамины уроки нравственности. Чаще всего это происходит ранним воскресным утром, перед тем как мы читаем мессу. Мне нравятся эти уроки, потому что Мам всегда рассказывает какую-нибудь историю, каждый раз новую, которая происходит в знакомых для нас местах. Потом она задает нам вопросы — Лоре и мне. Вопросы не трудные, но она так смотрит на нас, задавая их, что я чувствую, как нежная синева ее взгляда пронизывает меня насквозь.
«Это случилось в монастыре, где жили двенадцать воспитанниц, двенадцать девочек-сироток, таких, какой была я, когда мне было столько лет, сколько вам. Был вечер, все ужинали. Знаете, что было у них на столе? Сардинки на большом блюде, и они были рады этому, потому что они были бедные. Представьте себе — сардинки для них были просто праздником! И было на блюде сардинок ровно столько, сколько было воспитанниц, — двенадцать. Нет, была еще одна, всего — тринадцать сардин. Когда все поели и на блюде осталась последняя, тринадцатая, сардинка, монахиня показала на нее и спросила: кто ее съест? есть среди вас кто-нибудь, кто хочет ее съесть? И ни одна рука не поднялась, ни одна девочка не произнесла ни слова. Что ж, хорошо, говорит тогда монахиня, весело так говорит, вот что мы сделаем: задуем свечу, и, когда станет темно, та, которой захочется съесть эту сардинку, сделает это, никого не стыдясь. Сестра погасила свечу, и что же произошло? Каждая из девочек протянула руку и наткнулась на другую руку, протянувшуюся к блюду. И в блюде оказалось двенадцать ручек!»
Вот какие истории рассказывает Мам — я в жизни не слыхал ничего прекраснее, ничего забавнее.
Но больше всего я люблю Священную историю. Это толстая книга в красном сафьяновом переплете, старая книга, на обложке которой сияет золотое солнце с исходящими от него двенадцатью лучами. Иногда Мам разрешает нам с Лорой посмотреть ее. Мы медленно переворачиваем страницы, разглядываем рисунки, читаем слова, напечатанные на верху страниц, подписи под картинками. Некоторые гравюры мне нравятся больше, чем остальные, например «Вавилонская башня» или та, под которой написано: «И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи». Вдали, у самой линии горизонта, виднеется парусник, затерявшийся среди облаков. Когда я спрашиваю у Мам, кто плывет на этом корабле, она не может ответить. А мне кажется, что когда-нибудь я узнаю, кто там плыл и видел, как Иона выходит из чрева кита. Еще я люблю, когда Бог являет над Иерусалимом среди облаков свое «небесное воинство». И подвиг Елеазара в сражении с войском Антиоха Евпатора, когда Елеазар убил боевого слона, «покрытого царскою бронею». Лоре же больше нравится самое начало, сотворение мужчины и женщины, картинка, на которой изображен дьявол в виде змея с человеческой головой, обвившегося вокруг древа познания добра и зла. По картинке-то она и поняла: это то самое дерево чалта, что растет в глубине нашего сада, потому что у него такие же листья и плоды. Лора любит вечером пойти к дереву, она забирается на него и рвет плоды с толстой шкуркой, которые нам не разрешают есть. Она никому не говорит об этом, только мне.