Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подведем итог: наступлением любой новой эпохи представители соответствующего поколения Жирняго всякий раз разрабатывали обновленный стратегический план подползания, для чего созывался семейный совет. (Об этом семействе, со времен изобретения электричества, в Петрославле говаривали так: «Все Жирняго даже по паркету ходят в кошках», — имея в виду приспособления, с помощью которых монтеры взлезают на столбы электропередачи.) На семейном совете избирался наиболее молодой (пробивной, продувной) представитель. В его обязанности входило: рекогносцировка на местности, держание носа по ветру, разработка тактического план взлезания, преодоление известных трудностей протискивания, связанных с некондиционной комплекцией, и наконец усаживание (водружение).
Ну и что? — возразит растленный танталовыми телеблагами смоквитянин, чья голодная бурсацкая юность пришлась на бесконечные семидесятые. — Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где рыба…
Ох, если бы! — скажем мы. — Ох, кабы рыбой все ограничилось!
Но рыба (давая этот неуместный библейский отсвет) еще мелькнет в нашем повествовании.
Теперь сделаем некий флэш-бэк и обратим взор к зачинателю рода, который в доаристократический свой период звался как-то совсем незатейливо — Петров, Петраков, Петрищев, Петрухин — что-то в этом духе. Смоквенская Клио о сем умалчивает, поскольку он, заполучивши дворянство, собственноручно вымарал в церковных архивах все сведения о венчаниях, крещениях и отпеваниях, относившихся к его линии. Ему хотелось начать жизнь с нуля. И он это сделал.
Нулем, то есть обращенным в нуль посредством мученического убиения, оказался царский сын. Случилось так, что деспот, властишку обожавший превыше собственной жизни, к тому же хворавший рецидивирующей паранойей, заподозрил в измене собственное семя, а именно наследника. Чадо выросло хрупким, болезненным, любящим более всего крыжовник, качели да перины мягчайшие в сопряжении с благоверной супругою. Узнавши про папашины глюки, сын, как был, в одних портах, с женой одесную, кинулся к басурманам, иноверцам поганым — хотя б и лягушек жрать, а все же таки в живых быти.
И вот тут-то тиран призвал к трону своему зачинателя рода Жирняго — тогда еще просто Петра, сына Аристарха, который, правда, успел снискать среди поднаемных земляков своих, с голодухи утекших в новую столицу, славу молодого Шекспира: за посильную мзду он бойко кропал для их женок и родших, на псковской сторонке оставленных, презанятные письма. Получавши депеши сии, свекрухи с невестками на радостях в хороводы пускались: по депешам-то выходило так, что сын примерный, он же благочинный супруг, в столице времени даром не теряет, мошну сребром-златом знай себе набивает и купит к Пасхе, как обещался, шаль с цветами-ромашками, трехведерный самовар, а то, глядишь, и бурую коровенку. А в так называемой «реальности», которой не брезгует разве что желтая журналистика, этот сын беспутный, он же бесчестный супруг, не то что медные деньги — последние порты у кабатчика спустил, рабочим урядником многократно был избит — и цвет лица от девок гулящих приобрел, схожий с чешуей протухшего пескаря. Вот и получается, что художественная ложь во спасение — это тяжелый наркотик во всех отношениях, герыч, кока, etc., а изготовители его…
Как бы это помягче… Есть Божий суд, наперсники разврата…
Итак, деспот, понаслышанный о сочинителе даровитом, «врале презанятном», «бахаре несравненном», повелел доставить его пред свои монаршие очи.
Петра Аристарховича доставили.
— Пойдешь в басурманщину, вертанешь мово выблядка, — с предельной ясностью повелел реформатор.
— Дак никак не захотит же вертаться наследник-то, — осмелился было тишайше вякнуть П. А. (понаслышанный о высочайшей сваре отцов и детей).
— Ясно, не захотит! — одобрительно захохотал царь — и хохот его распатланным демоном заметался под низкими и, как водится, мрачными сводами. — Кто ж ета, мати твою, да разлыся лоб, за собственной смертушкой на рысях поскачет!
— Дак с какого же боку, государь-батюшка, мне к ему поступиться?! — оглянувшись на ратников, молвил бедный, бледный, как заяц, П. А. — Чем же улестить чадо твое единокровное, чтобы оно, разум вконец потерявши, само бы на дыбу-то и...
— А сие, детинушка, уж твое приватное дело, — нечувствительно заявил император, отирая повлажневшие с хохоту очи. — Сие, зозузаген, твой единоличный гешефт.
— Дак пошто ж ты меня, государь-батюшка, пошто ж ты меня, не кого-либо протчего, облюбовал-высмотрел, чтобы на дело на закомуристое отрядить?! — вскрикнул подстрелянно Петр Аристархович.
— А врешь потому зело складно, — резонно ответствовал самодержец — и резко опустил жезл, стуком раскатистым дав понять, что аудиенция сия имеет бесповоротный шлюсс.
(Читатель! внимание! сейчас взору твоему была явлена назидательная историческая сцена: первичная смычка-случка литературы с госаппаратом, свыкание писателя со своей сервильной (холуйской) функцией. Твоим очам был представлен образец поведения единицы, согласившейся к существованию в недочеловеческом ханстве-мандаринстве.)
Прибывши на басурманщину, Петр Аристархович решил не сильно напрягать попервости свой творческий аппарат, а потому просто и незатейливо набрехал наследнику, что батюшка-де ждут их с распростертыми объятиями. (Так, кстати, оно и случилось, только в деснице у батюшки, при ближайшем рассмотрении, оказался новехонький кнут-длинник, из кожи поволжских жеребцов крепко сплетенный, а во шуйце — затейливые щипчики железные, дабы ноготки вместе с мясом дитятке единокровному вырывать посподручнее.)
Варнакнул Петр Аристрхович про объятия родительские задушевные — и проблеял вдобавок:
— Все будет хорошо-о-о... Все будет хорошо-о-о...
(Весьма сомнительная, прямо скажем, фигура речи, неизменно вызывающая у автора жесточайший рвотный позыв.)
Женоподобный наследник, истосковавшийся по мамкам-нянькам, да по квасу ржаному-ячменному, да по ай-люли-кренделькам, да по клюквенной разлюли-раззудись-медовухе, etc. (см. «Смоквенская кухня», Rowohlt Verlag, Hamburg), уже было купился, как тупорылый карась, на очевиднейшую туфту. Но тут подоспела евоная полoвина, а ум у баб, зозузаген, догадлив, на разные хитрости повадлив, так что, для навешивания лапши на уши стратегически ценному инфанту, привелось-таки Петру Аристарховичу маленько подызнасиловать свою сравнительно целомудренную музу.
И вот что у него с ней вышло: не решался, дескать, он, гонец царский, черную весть обухом-то на темя царевичево обрушивать, да, видно, придется — помазаник Божий, государь-император, а ваш батюшка разлюбезный, на смертном одре лежать изволят, уже-де и собороваться желали бы, да, не повидавши напоследок наследничка-то, не решаются дух свой высокороднейший к праотцам откомандировать (сугубо литературные деталечки опускаем).
И все. Через сутки стоял уж наследничек пред родителем, как вошь перед генералом, а во дланях-то во родительских была вовсе не свечечка восковая смертная, для соборования возожженная, а что именно — см. выше.