Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бормотун.
Вообще-то его звали Бор Бёргюм, но он постоянно бормотал что-то себе под нос и в такт бормотанию кивал головой. В царапины на его лице набилась земля, из волос сыпался песок. Слезы смешивались с кровью из разбитого носа, с каждым всхлипом растекалась новая розовая клякса. Пальцы и рукав куртки были выпачканы краской из баллончика, а в кулаке он сжимал листок оберточной бумаги, на котором карандашом была неумело начирикана свастика.
Я выругался про себя.
– Бор, – сказал я. – Тебе кто-то заплатил за это?
Он пробулькал что-то непонятное.
– Нормально разговаривай, Бор.
Но нормально говорить он не умел. Я знал это.
Я попробовал помочь ему подняться. Но он завалился назад, плюхнулся на задницу и взвыл еще громче. Штаны у него порвались под коленкой. Серые такие штаны, вроде тех, что носят пенсионеры и шоферы такси. Бора всегда одевала его мать. Этот парень учился со мной в одной школе первой ступени, только был на пару классов старше. В те годы он мельтешил в такой же одежде, с косящими глазами и открытым ртом, перед специальным педагогом. Когда я перешел в среднюю школу, то Бора в девятом классе не обнаружил. Он был на другой планете.
Подошел народ. Они пристроились возле той рампы, где обычно меняли масло.
– Давай, Бор, – сказал я. – Вставай.
Он всхлипнул и отер кровь с губы. Поднялся на ноги. Я спросил, больно ли ему. Он принялся кивать. Я сунул ему бумажную деньгу, сказав, что это на брюки.
– Кто тебя просил сделать это? – спросил я.
– Так в книге было написано, – сказал Бор.
– В какой еще книге?
Он пробубнил неразборчивое.
– Если они к тебе снова придут, скажи, что мне нужно с ними поговорить. Сможешь так сказать?
– Что сказать?
Я отряхнул Бору спину. Он тупо стоял не шевелясь, и я пошел прочь от него, прямо к Эссо. Бёйгардские дочки отвернулись. Их примеру последовали и хафстадские парни, а там и вся шобла рассосалась. Они побрели к сложенным в багажники мешкам с покупками и оставленным стынуть кофейным чашкам с остатками кофе.
Вот накинулись бы они на меня! Схватили бы за грудки, обругали бы, чтобы я мог им ответить, ввязаться в свару в центре Саксюма, прямо средь бела торгова дня…
Но чем именно я мог бы ответить? К тому же им уже надоело глазеть. Глазеть на разборку между отморозками, а теперь чего уж, все завершилось, и придурков, от которых можно ждать всякого, стало на две головы меньше.
Дедушка сидел на пассажирском месте. Он ничего не говорил. Не возился с окном. Сидел, и всё, как восковая фигура в немецком истребителе, и показывал на рулевое колесо. До намалеванной фигуры он не дотронулся. Не надо ходить к гадалке, чтобы понимать: Сверре Хирифьелль никогда не доставит сельчанам такого удовольствия, как попросить у них тряпку. Или пойти в магазин красок и купить линольки, надуваясь от благородного негодования и ворча что-то о хулиганских выходках мальчишек. Я думаю, он и слов таких не знал.
Я отворил дверцу. На парковке у кооперативного магазина народ не спешил расходиться.
– Не поедем же мы так, – сказал я. – Сейчас смою. Или сверху чем-нибудь заклею.
– Поезжай, – пробормотал дед. – Прямо в Хирифьелль.
Моя посылка лежала на заднем сиденье. Один угол коробки был сильно примят.
– Да садись же ты скорей, черт тебя дери, и езжай! – рявкнул дедушка. – Дуй напрямик. Прямо через центр. И на Хирифьелль.
Я поехал другой дорогой, и он не стал возражать. Спустился к зерновому элеватору и выехал на грунтовую дорогу, проложенную вдоль берега речки Саксюм-эльв. Шесть лишних километров, зато там никто не живет, и свастика обращена к отвесному обрыву.
– Это Бормотун был, – сказал я дедушке.
Но старик все так же смотрел на реку, и я посчитал, что он изо всех сил старается сделать то, что действительно умел: заставить себя забыть.
Небо за овчарней потемнело. Я прошел через двор и уселся на ступеньки крыльца своего домишки. «Мерседес» стоял под наклонным въездом на сеновал. Дедушка ушел к себе.
Мне никогда не нравились нытики. Почти все как-то разрешается. Этому помогают табак и кофе. Табак, кофе, ну и еще раскрыть карты. Если у тебя двойка треф и тройка бубен, тогда что ж тут поделаешь – сегодня ты проиграл. Жаловаться можно, только если тебе достались четыре карты, когда ты должен был получить пять.
В воздухе пахло дождем, и я ждал его. Накатывающего вдоль склона долины сплошняком льющего шквала, очищающего все вокруг. Я хотел дождя, я хотел поставить вариться кофе, выйти на свою застекленную веранду, слушать, как капли барабанят по крыше, которую я сам и крыл, а самому сидеть в тепле, наслаждаясь кофе и сигаретой.
Я пошел к амбару и накрыл брезентом циркулярную пилу. На предыдущей неделе я заменил ветровые доски и доски стропил, и теперь оставалось только покрасить их. Этим я мог заняться после выходных.
Собирался дождь. Хороший дождь. Я чувствовал это по запаху. Не слишком резкий и не злой, а такой, который зарядит надолго и хорошо пропитает землю. Этим вечером я готовился отбуксировать поливальную установку на северное поле, но теперь это было ни к чему. Я скинул с себя ботинки и натянул грубые носки из шерсти. Пока в кофеварке булькало, убрал с кухонного стола. Вытер его тряпочкой и достал посылку.
Фотосервис Осло знал свое дело, и это было понятно даже в Саксюме. Коричневый скотч охватывал коробку туго и ровно. Мое имя было отпечатано на принтере и франкировано красивыми почтовыми марками, а бланк наложенного платежа был заполнен без сокращений.
Я вскрыл коробку, обнаружил в ней еще одну, и вынул из нее объектив, замотанный в мягкую белую бумагу.
«Лейка Эльмарит» 21 мм. Широкоугольный.
Тяжелый какой! Фокусировка тугая. Непостижимо меняющиеся цвета стеклянной насадки. Шелковисто-матовый лак, глубокие бороздки гравировок, показывающих настройки расстояния и диафрагмы.
Дедушка подарил мне «Лейку» на восемнадцатилетие. Камера M6, объектив «Суммикрон» и десять катушек пленки. Лучше фотоаппарата на свете нет, если только поблизости не окажется владельцев «Хассельблада». Единственное, что раздражало дедушку, – это что насечки расстояния вокруг объектива были указаны в метрах и футах.
– Вот уж это лишнее, – сказал он. – Люди с мозгами не будут мерить в футах.
Я покупал себе новый объектив каждый год, на сумму, которая большинству показалась бы запредельной, и для телевизора. Мир обновлялся с каждым новым фокусным расстоянием. Телеобъектив, притягивающий мотив ближе и ближе и оставляющий несущественное в тумане. Макрообъектив, благодаря которому в цветочный венчик можно было вместить целую планету. И вот теперь широкий объектив, распахивающий горизонты, превращающий среднее по размеру в мелочовку, а мелкое – в труху. Он требовал других мотивов, новых представлений о том, что может служить передним и задним планом.